Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 90

– Ну, братки, спасибо, – главстаршина, поправив мичманку на голове, протянул широченную ладонь. – Удружили так удружили.

– Это вам спасибо, – честно сказал я. – Ещё минута, и нас бы тут в клещи взяли. Тут бы нам и капут, а то ещё хуже – в плен.

А про себя вспомнил, что в плен немцы снайперов не брали. Убивали на месте, уж слишком их боялись и ненавидели.

– А нас нынче в разведку отрядили, – хмыкнул моряк. – За языком. Идти от нас нужно было через минные поля, между прочим: сперва свои, потом чужие. Удовольствие, я вам доложу, ниже ватерлинии. А вы нам их сами подставили, тёпленьких. Вон, целых два: один дырявый, правда, зато второй целенький. Командование теперь неделю добрым будет. А вы сами куда курс держите? Снайперы, я смотрю…

– Есть такое, – кивнул я. – С вылазки возвращаемся, заплутали в развалинах чутка.

– Айда к нам, покуда не рассвело.

Шли недолго, краснофлотцы вели нас только им известными путями‑тропками между огромных руин и редких уцелевших зданий. Пришли в какой‑то из заводских цехов.

Наши держали его весь, от торца до торца. Меж закопчённых станков хрустела под сапогами осыпавшаяся с потолочных ферм стеклянная крошка. В дальнем углу, за последней станиной, лежали на шинелях раненые. На верстаке чадила «катюша» – коптилка из сплющенной на конце снарядной гильзы. Сильно пахло гарью и машинным маслом. Через улицу, метрах в семидесяти, чернел такой же корпус – только в нём сидели немцы. Между цехами – завал: рухнувшая стена, перевёрнутые вагонетки, спутанные крановые фермы. Каждый держал свой цех и зорко караулил чужое окно.

Бойцы оказались батюковцами из дивизии, что недавно перешла Волгу: сибиряки пополам с моряками‑тихоокеанцами. Я слушал их спокойный окающий и напевный говорок и думал: с такими можно держать не только цех.

Нас особо не расспрашивали. С задания, возвращаемся к своим, в центр города – этого здесь хватало. Сталинград к чужим историям и тайнам нелюбопытен: воюешь с немцами – значит, свой. Накормили сухарями и кипятком вместо чая.

Удалось немного и поспать. А следующий день прошёл в неподвижной перестрелке. Никто не лез в атаку: и для нас, и для немцев этот завал вдоль улицы был неприступен и заменял границу. Постреливали по окнам да по силуэтам в них. После полудня у немцев на верхотуре, в оконном проёме под самой фермой, обжился пулемёт – и принялся длинными очередями сметать кирпичную крошку со стен нашего цеха.

– Ходу к воде не даёт, зараза, – ругался главстаршина Дергачёв, что с якорьком на запястье. – Третий день к земле жмет.

– Ну‑ка, Саян, – сказал тогда я. – Поработаем.

Мы разошлись по этажу, выбрали два окна поглубже, в тени. Я отыскал в прицел каску за пулемётным прикладом. Дождался, пока очередь кончится и каска чуть приподнимется.

Выстрел!

Каска клюнула, пулемет замолчал. Второй номер сунулся было оттащить машинган – и тут же словил пулю Саяна. Больше в тот проём немцы с пулеметом не садились.

– А! Лихо вы их! – уважительно проговорил Дергачёв, разглядывая мою винтовку с оптикой. – Слышь, братва, у нас тут снайперы свои завелись!

Под вечер, когда сумерки загустели, над цехами прострекотал «кукурузник» – У‑2 бесстрашно прошёл над самыми трубами и высыпал мешки. Снабжение через Волгу шло теперь совсем худо: переправы под огнём, катерам достаётся, вот и сбрасывали сухари прямо с неба. Мешки шлёпались в развалины, бойцы кидались их подбирать. Один мешок порывом ветра снесло за улицу – к немцам.

– Чтоб вы подавились, гады! – плюнул кто‑то. – Нашими сухарями!..

* * *

А поздним вечером был концерт.

Главстаршина разжился откуда‑то спиртом – по глотку на брата, только губы обжечь. Каменно‑твердые ржаные сухари размачивали в кипятке. И вот, когда стемнело и стрельба сама собой стихла, из‑под уцелевшего верстака бережно, как реликвию, извлекли патефон.

Патефон здесь берегли пуще пулемёта. Пластинка была одна, и на этой стороне у неё была «Катюша». Иголка – тоже одна на всю роту. Тупую иглу пластинка не жалует, портится: начинает шипеть и стирать бороздки. Вот и правили иголочку о финочный оселок после каждого вечера – осталось от бедняги всего ничего. Мне морячки сказали, что за иголку тут дадут, что хочешь, она дороже золота. Деньги в Сталинграде вообще не в ходу: из купюры цигарку не свернёшь, то ли дело газетный лист, а уж песню… ту ни за какое золото не купишь.

Завели. Зашипело – и над полуразрушенным заводом поплыли густым, богатым звонким голосом выпеваемые слова «Катюши».

«Расцветали яблони и груши…»

Стрельба смолкла совсем. Причем вся, по обе стороны улицы.

Бойцы сидели кто где и молчали. Дергачёв слушал и смотрел в тёмный проём окна, и на лбу у него разгладились глубокие борозды. Раненый в углу подпевал шёпотом, почти одними губами.

А потом я услышал такое, что не поверил ушам.

Из‑за улицы, с немецкой стороны, мелодию вдруг подхватила губная гармошка. И вела до самого конца, до последнего оборота пластинки.

Игла зашуршала по пустому кругу. Патефон остановили. Тишина повисла такая, что слышно было, как вздыхают бойцы.

И с той стороны, из чёрного корпуса, донеслось – ломано и с чужим выговором:

– Рус! Рус! Еще давай! Рус!..

– Тьфу ты! Вроде, звери зверями, – сплюнув, негромко проговорил пожилой ополченец из местных, заводских, – а нашу песню, гляди, жалуют.

– Приучили мы их, – усмехнулся Дергачёв. – Каждый вечер концерт даём. Без «Катюши» им уже и не воюется. Утром они нас огнем кроют, а вечером – «еще давай».

Пластинку завели по второму разу. И губная гармошка за улицей снова вступила.

Я сидел в полумраке, слушал, как чужая гармошка выводит нашу песню. Будет вам ещё «катюша» – только другая: гвардейская, с левого берега, залпом в шестнадцать ракетных снарядов с каждой машины. Заказывали – получите.

* * *

Дом Потапова

Наступившей ночью сапёры снова уползли за проломы – латать минное поле. Дневной бой съел добрую половину поставленных накануне «коробочек», и дыры в заграждении следовало закрыть до рассвета. В помощь сапёрам, подносить мины, вызвался Морячок.

– Гляди в оба, – наставлял его Коровин.

– Гляжу в оба, слушаю в четыре, – подмигнул Морячок и сунул за голенище финку.

Автомат пришлось оставить, чтобы быть подвижнее.

Работали тихо и слаженно. Благо ракеты в ту ночь немцы пускали как‑то лениво, изредка, и дело потихоньку двигалось. Морячок как раз передал сапёру очередную коробочку, когда в соседней воронке, шагах в пяти, вдруг что‑то шевельнулось.

Финка будто сама прыгнула в ладонь. Морячок перекатился к краю воронки, занёс руку. Кто?

И замер.

Из темноты, из глубины воронки, ему навстречу тянулась рука с белым платком. Платок этот так и дрожал.

– Нон спараре! – сдавленно зашептали снизу, и потом по‑русски, но с акцентом: – Сдаюс!.. Я сдаваться!

На дне воронки, привстав на колени навстречу, тянул к Ване платок солдат без оружия и без каски. Шинель на нём была не немецкая – сидела как‑то иначе, и Морячок в темноте никак не мог сообразить, что же в ней не то.

– Тихо, фраер заморский, – шепнул Морячок, на всякий случай показав финку на отблеск. – Не рыпайся, прирежу.

– Тихо, тихо, – закивал тот. – Я тихо. Амичи! Друг.

Семибородов обыскал заморского, но не нашел ни ножа, ни пистолета и шепнул:

– За мной… Хотя нет, впереди поползешь… Я за тобой. Давай туда.

Кивнул он в сторону дома.

«Друг» покорно пополз, куда велели, и через четверть часа Морячок привел его через тыльный проем в дом.

В основном зале, при коптилке, его, наконец, рассмотрели как следует. И весь гарнизон, свободный от постов, сошёлся поглядеть на диковину. Форма на пленном была серо‑зелёная, незнакомого кроя, на воротнике – цветные суконные петлицы с звёздочками, на ногах ботинки с обмотками. Немец не немец, румын не румын. На всякий случай его связали. Мало ли, может это «засланец» очередной.