Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 183

– Вот бы сейчас погреться… – пробормотал Мозер, ни к кому не обращаясь.

И, будто услышав его, из хибары на крыльцо вышел сгорбленный старик в накинутом на плечи тулупчике. Он оглядел мокрую колонну без всякого страха и заговорил по‑русски, удивительно певуче:

– И что ж вы такие мёрзлые‑то все, горемычные… Зашли бы, обогрелись. Чайку бы испили горяченького, на травах у меня, на смородинном листе. А взамен мне ничего и не надо. Курева разве попрошу. Папироску хоть одну. Али махорочки щепоть, коли есть. Заходите, заходите, печка у меня тёплая.

Из всей группы понимал его один Ростовцев.

– Что он говорит? – спросил Рейнгардт.

Ростовцев перевёл. Рейнгардт поглядел на старика, на дымящую трубу, на своих стрелков, мокрых и уставших от бессонной ночи.

– В дом, – скомандовал он. – Полчаса. Необходимо согреться: не хватало мне воспаления лёгких в группе.

И они по одному, пригибаясь под низкой притолокой, вошли в тепло, поближе к русской печке.

Глава 5

От большой беленой печи, сложенной почти под низкий потолок, к самому порогу веяло теплом живительным и согревающим. После суток на мокром камне, ледяном ветру и под дождём это казалось чем‑то необычайным. Мокрые шинели сразу начали парить.

– Проходите, проходите, господа германцы, – суетился старик, прикрывая за последним дверь и задвигая засов, чтобы не пустить ветер. – Вот сюда, к столу давайте. Вы нынче гости почётные. Сейчас в печку подкину дровишек, сейчас всё будет.

– Спасибо, отец, – сказал Ростовцев по‑русски.

Вышло сухо и немного резко, будто эти слова отрезали ножом. Но старик так и замер с поленом в руках.

– А ты, стало быть, сынок, по‑нашему понимаешь?

– Я русский.

– Эво оно как! – Старик сощурился. – Русский! А я уж думаю, отчего говор такой чистый. А меня, сынок, Иваном звать. Иван Суслов. Сусловых, сынок, по России много. Род простой, крестьянский, зато широко по земле рассеянный: куда ни плюнь, всюду Сусловы найдутся.

– Не слыхал, – сказал Ростовцев.

– Ну и ладно, ну и бог с ним, – легко согласился старик и загремел утварью у печки. – Занимайте места‑то, занимайте…

Группа рассаживалась по лавкам, составив рядом, у стены, мокрые и стылые карабины. Один Рейнгардт садиться не стал: отошёл к печке и грел руки о горячие кирпичи. Хаас пристроился на лавку с краю, поближе к выходу, как садился всегда и везде. Мозер устроился в угол, поудобнее, аккуратно пощупал и потер щеку, посечённую утром бетонной крошкой. Щека до сих пор так и горела.

Рейнгардт бегло, по привычке, оглядел домишко. Бедная обстановка в доме, самая обычная. Дощатый пол, прикрытый у порога истрепанной дерюжкой. Колченогий стол, две лавки да пара табуретов. Печка с лежанкой, ниже на печке чернели бока двух больших закопчённых чайников. На полке чугунок с деревянными ложками, керосиновая лампа с надтреснутым стеклом. На гвозде висел старенький тулупчик, из которого клочьями лезла шерсть. В углу, где полагалось висеть иконе, стоял комод, на котором лежала стопка старых газет. Он вернулся взглядом к столу.

Ростовцев же вспомнил стариковскую просьбу с крыльца, достал портсигар и выложил на стол три сигареты.

– Держи, отец. За постой.

– Вот спасибо, сынок, вот уважил старика. – Суслов бережно, двумя пальцами, собрал сигареты и спрятал в какую‑то коробочку, как сокровище. – А то ведь живу тут один, как сыч, курева с лета не видал. Сейчас, сейчас чаёк соберём, всё честь по чести. Потерпите, господа германцы.

– Что он сказал? – спросил Рейнгардт.

Ростовцев перевел, а оберст‑лейтенант внимательно посмотрел на старика. Тот между тем, будто нашел родственную душу, с кем можно поговорить, снова обратился к Дмитрию.

– А как же ты, сынок, к немцам‑то подался? – спросил он, гремя кружками на полке. И тут же замахал рукой: – Да нет, нет, ты не подумай, я не в осуждение. Какое моё дело. Я вот сам им, вишь, прислуживаю. С крыльца вон кланяюсь, в дом зазываю. Чайком отогрею, а за то, глядишь, и табачок перепадёт. Уже перепал… Я же понимаю: господа‑то теперь вы. А не советская власть…

– А как ты относишься к советской власти? – с недобрым любопытством спросил Ростовцев.

– А где она, советская власть‑то? – Старик обернулся, и лицо у него сделалось горестное. – Ты по городу шёл, видал её здеся? То‑то и оно. Пришла она, сынок, при царе. Царя согнала. А после, гляди‑ка, и сама сгинула. Эх, милый ты мой. Я ведь на своём веку всякого перевидал. При царе жили как: урядник дерёт, барин дерёт, а порядок был. Потом власть народная пришла: бар согнали, урядника согнали, а драть с крестьянина меньше не стали. А простому человеку что при тех, что при этих одна наука: терпи. И я так скажу: чтоб народ не мучили, порядок в стране нужен. Крепкий порядок. А кто его в войну наведёт? Тот наведёт, кто победит. А побеждаете, гляжу, вы, господа немцы. Вам, выходит, и царствовать на моей земле.

Говорил он тихо, будто сам себе у печки сетовал, и была в его голосе застарелая усталость, потёртая, как дерюжка на половицах.

У Ростовцева свело скулы.

– Что ты несёшь, старик, – сказал он резче, чем хотел. – Царствовать. Мы пришли уничтожить коммунистов. Коммунисты – это зло, понимаешь? Мы это зло выжжем и вас освободим. А тебя, считай, уже освободили. – Он заговорил спокойнее, вышло даже покровительственно: – Вот что. Я запишу твои данные и подам коменданту: старик Суслов обогрел солдат, напоил горячим чаем, помогает. Тебя возьмут на заметку. Может, работу дадут. Не сейчас, так скоро: вот скинем красных в Волгу, и на этой земле понадобится учёт, понадобится порядок. Ты грамотный?

– Да куда мне, – отмахнулся старик. – Стар я уже, сынок, для любой работы. Отработал своё, вся моя работа нынче при печке.

– На что же ты живёшь?

– А на что бог послал. – Старик развёл руками, пальцы и ладони были в трещинах и морщинах. – Что бог послал, то и кушаю. Так что уж извиняйте, господа немцы, накормить не накормлю, да не из жадности. А чаёк, вот он, поспел уже.

Он снял с печки один из чайников, тот был железный, закопчённый до угольной черноты, и поставил на стол.

– О чём вы с ним всё говорите, Ростовцев? – спросил от печки Рейнгардт.

Он не понимал по‑русски ни слова и всё это время следил за ними, как за игрой в карты: читал по лицам.

– Ни о чём особенном, господин оберст‑лейтенант. Русский говорит, что этой стране нужен порядок. И что он рад, что, наконец, порядок будет от крепкой руки великой Германии.

Старик такого не говорил. Но Ростовцев переводил, как слышал, а слышал он русскую речь давно уже на свой лад.

– Что‑то по его виду не скажешь, что он рад видеть нас в своём родном городе.

– Он просто переживает. За свой народ, за свою родину.

– А вы, Ростовцев? – Рейнгардт смотрел на него пристально, не мигая, и отсветы огня ходили по его серому лицу. – Вы тоже переживаете за свою родину?

– Моя родина – великая Германия, – ровно ответил Ростовцев. – А Россия… Россия вторая родина. И переживаю я лишь об одном: слишком долго мы освобождаем её от Советов.

– Слишком долго, – повторил Рейнгардт. – Что для вас «долго», ефрейтор? Вы только прибыли в Сталинград. У вас будет возможность лично ускорить этот процесс. Проявить себя. И я надеюсь, рука у вас не дрогнет, когда нужно будет убить русского.

– Сегодня же не дрогнула, – сказал Ростовцев.

Сказал твердо, а перед глазами встал сегодняшний убитый, с автоматом: как он высунулся из проёма, как осел после его точного выстрела в шею. После такого не выживают, он сам это сказал на разборе, и сказал правду.

– Хорошо, – кивнул Рейнгардт как ни в чём не бывало. – Потому что если дрогнет у вас, то не дрогнет у меня. Когда я буду стоять за вашей спиной. Помните об этом, Ростовцев.

– Я патриот, – с вызовом ответил Дмитрий. – И заградительный отряд мне не нужен.

Слово было советское, но смысл его понял бы любой солдат вермахта. Свои порядки поимки и наказаний имелись и у немцев: ещё с зимнего бегства из‑под Москвы позади отходящих частей выставлялись специальные линии, и полевая жандармерия отлавливала бегущих и отставших для военно‑полевых судов. Солдаты этих жандармов с их железными бляхами на цепи люто ненавидели и звали цепными псами.