Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 163
– Боевых стволов сколько?
– Пять, у остальных деревянные макеты.
Я сказал это с особым ударением, и Лобанов чуть склонил голову вбок.
– Так.
– Это означает, что если бы залп не решил дело сразу, нас бы попытались устранить.
– Могли взять живыми.
– Могли, а могли дать очередь – в Валиеву и в меня целили. Своей жизнью я рискнуть вправе, а чужой, что мне вверена – нет.
Он замолчал. За окном, в медсанбате, шла своя жизнь: тяжело протопали санитары с носилками, звякнул таз, кто‑то глухо застонал, писарь громко потребовал у кого‑то фамилию раненого.
– Курите? – вдруг спросил Лобанов.
– Нет.
– И я бросил, спички вот без дела теперь.
Он достал из кармана спичечный коробок и неожиданно швырнул его через стол мне, а я поймал левой рукой, не думая.
– Кто каждому стрелку цель назначил? – тут же, без паузы, спросил он.
– Никто, – ответил я так же без паузы. – Я уже сказал: распределены были сектора, а людей на разъезде тогда ещё не было.
Он протянул руку и взял коробок обратно, покрутил в пальцах.
Дальше он задавал вопросы, вроде бы, незначительные: кто у меня лучший стрелок на курсе, изучал ли я биографии курсантов, по какому принципу их отбирал. Так, ничего особенного, а на любом из этих пустяков можно и дать зацепку. Возможные вопросы я заранее перебрал, промотал в голове наиболее вероятные ответы, и подловить меня было непросто, да и не за что. Так что пока всё шло ровно. Или так мне казалось.
За стеной зазвонил телефон, и через минуту вошёл писарь, положил перед Лобановым запись переговоров. Тот прочёл, отложил её рядом с окровавленной книжкой.
– Я ещё утром запросил комендатуру по номеру машины, вот и ответ, – сказал он. – Вы знали, что они убили водителя той полуторки?
– Да, выяснил потом. Вернее, заподозрил по наличию книжки.
– А путевого сторожа, старика на железнодорожной ветке?
– Нет, – сказал я. – Про старика не знал.
И тогда он рассказал коротко, как эти десятеро прибыли с маршевым пополнением, как сержант ещё в эшелоне обрабатывал остальных: пугал Сталинградом, что пустят всех на пушечное мясо, и обещал увести в степь, чтобы отсидеться, а там и дальше. Как под ночную тревогу они отбились от подразделения и сгинули. Как потом остановили на дороге тыловую полуторку, водителя застрелили на месте, а сопровождающего связали и отвели в балку. Расстреляли его там, и дальше все уже были повязаны общей кровью. Только сопровождающий, как оказалось, выжил: те его сочли мёртвым, а он ночью очнулся, дополз до дороги, остановил машину и дал приметы всей группы.
Лобанов пересказывал мне их путь дальше: потом они свернули к заброшенному разбомбленном хутору. Жителей там давно не было, а оставался один старик, которому бросить коровёнку да нехитрое своё хозяйство гораздо страшнее, чем вдруг оказаться под фашистской бомбой. У деда банда и забрала последнее: муку, солонину, стянули даже ватник и сапоги с него самого. А когда старик заступился за своё немудрёное добро, старший выстрелил ему в спину.
Я слушал и хмурился, но не удивлялся. Это лишь подтверждало мои худшие подозрения насчет дезертиров. Оскотинились, озверели…
– Теперь вам легче свой залп оправдать? – спросил Лобанов, закончив.
Я не торопился отвечать, но и не раздумывал долго. Чуть откинулся на стуле, расслабляя сжатые кулаки, и произнёс:
– Мне и не надо было его оправдывать. Я не сомневался ещё тогда, когда принимал решение. И сейчас готов за него ответить.
Что‑то в лице Лобанова, наконец, переменилось. Вот и пальцы перестали стучать по столу, и голос смягчился.
– Правильно, – сказал он тихо. – Иначе я решил бы, что вы задним числом подгоняете себе оправдание.
Он помолчал, потом заговорил, будто сам с собой, устало:
– С первого августа по пятнадцатое октября по нашему фронту задержали больше пятнадцати тысяч человек, а четырнадцать тысяч с лишним вернули в части и на пересыльные. Так что не думайте, Сотников, будто всякий, кто отстал да струсил, уже враг: человек и часть потерять может, и побежать может, и двое суток в ямах просидеть, а после вернуться и в бою встать насмерть, я такое уже видал. – Он постучал пальцем по окровавленной книжке. – А эти другое сделали: шофёра застрелили, за сапоги и ватник убили старика, а потом подняли оружие против своих. Это уже не дезертиры, а вооружённая банда.
– Значит, мы не ошиблись.
– Ошибиться могли, потому я и… приехал.
Договаривал он с каким‑то странным напряжением. Тут же за стеной что‑то с грохотом упало – то ли железный таз, то ли ведро, хозяйства в госпитале много разного. Резкий металлический лязг ударил по горнице, и Лобанова будто выключили. Веко его затряслось часто‑часто, лицо застыло, глаза закатились, и он стал валиться с табурета боком, задев рукой кружку.
Я успел. Рванулся, обойдя стол, подхватил его, не дал приложиться виском об угол печи. Он был как деревянный: спину выгнуло, зубы стиснуло, дыхание со свистом застряло в горле. Руки и ноги задёргались, коротко и часто.
Я опустил его на пол, подложил под голову свёрнутую шинель, повернул набок, чтоб слюна или пена не пошли в дыхательное горло, и придержал, прижимая, чтоб не бился головой. И держал так, считая про себя, потому что важно знать, сколько это длится.
Судороги колотили его с полминуты, потом пошли на убыль, стали реже, слабее. Тело обмякло. Дыхание выровнялось, но всё равно было тяжёлым и хриплым. Он лежал, расслабленный, мокрый, и медленно приходил в себя. Сначала задвигались глаза под веками, потом дрогнули пальцы, потом взгляд поймал потолок, стену и меня.
Он понял всё разом. Схватил взглядом, где лежит, осознал, что я видел. И первое, что мелькнуло в его глазах, было вовсе не облегчение, что цел и голову не расшиб на этот раз. Я уловил тревогу в его взгляде.
Он сел, привалившись к печи, отёр рукавом рот, и несколько секунд мы молчали. За стеной как ни в чём не бывало щёлкали счёты, слышен был голос телефонистки.
– Дверь, – сказал он, наконец, хрипло. – Плотно закрыта была?
– Закрыта.
– Кто‑нибудь входил?
– Никто. Мы одни, товарищ Лобанов.
Он перевёл дух. Пальцы у него ещё подрагивали, и он сжал их в кулак, чтоб не было видно.
– Помогите встать.
Я поднял его, усадил на табурет, подал кружку – остывший чай почти не пролился. Он отпил, глядя в стол, собираясь с силами. Потом заговорил:
– Того, что здесь было – вы не видели. Никто не видел. Прошу так считать.
– Ничего и не было.
– Сейчас объясню почему, чтоб вы не думали лишнего.
Он поднял на меня глаза, и в них стояла усталая, застарелая злость, но не на свою беду. Я слушал внимательно.
– Это после контузии. Сперва думал, звон в ушах пройдёт, а оно вон как обернулось. Прихватывает. Нечасто, но прихватывает. – Он помолчал. – Узнают в отделе – комиссуют. Спишут с передовой вчистую, по здоровью, или в лучшем случае в тыл, бумажки перекладывать в какой‑нибудь никому ненужной конторе. А я, Сотников, здесь нужен. Я эту работу знаю и делаю честно. Кто, если не я, станет вот так, разбирать, где банда, а где мальчишка перепуганный? Прислать могут такого, что всех под одну гребёнку… Нет. Я отсюда не уйду. Пока сам на ногах стою, пока не вынесут.
Он говорил, и я слушал – и понимал его. Передо мной сидел человек, который держался, напрягая все силы, на своём месте не за паёк, не за власть, а за то, что считал делом своей совести. И недуг свой прятал не из трусости, а чтоб это дело не отняли.
– Я ничего не видел, товарищ капитан, – сказал я.
Он посмотрел на меня внимательно, будто заново теперь узнавал.
– А делали вы всё правильно. – Он кивнул на пол, где только что бился. – Откуда умеете?
– Земляк падучей маялся, – сказал я. – Насмотрелся.
– Земляк, – повторил он и усмехнулся уголком рта, невесело. – У вас, Сотников, что ни ответ, то земляк да Сталинград. Словно все люди вот так… Ну да ладно.
И это «ну да ладно» на сей раз прозвучало иначе. Не как у опера, отложившего вопрос до срока, а как у человека, который решил не копать там, где рыть не стоит, чтоб не подломилось большое здание, да и не хочется.
