Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 101
А пока всё готовил, думал о Гришке, которому вот только недавно объяснял все эти снайперские заветы. Как‑то он там? Вспомнился, конечно, и Дергачёв – больно уж главстаршина беспокоился за этого добытчика трофейных сапог.
Потом я занялся обманками, стал сооружать ложные позиции. Кладку тут давно перетрясло взрывами, растрескавшиеся кирпичи сидели вкривь и вкось. И в той же стене, шагах в пятнадцати левее и выше, я выбрал два расшатанных, подковырнул обрезком арматуры и вынул без единого стука – получилась свежая, приметная амбразура, каких тут вчера не было. Вторую такую же соорудил в оконном проёме справа, подложив на неё для верности обломок доски, – вроде как, упор под ствол. Обе ложные позиции глядели на мир куда удобнее и очевиднее моей щели. Если будет искать, пусть ищет. Пусть их и найдёт – не меня.
Теперь пути отхода. Их я прополз на брюхе оба: один через пролом в тыльной стене, второй – низом, вдоль фундамента, в воронку и дальше, в лабиринт завалов. А единственный удобный подход к моей щели с тыла – узкий лаз между стеной и завалом – я закрыл гостинцем.
Мину ПОМЗ‑2 я выпросил у наших сапёров ещё с вечера, вместе с мотком тонкой проволоки. Колышек не вбивал, ещё не хватало стучать ночью за немецкой линией, а вдавил, вкрутил ладонями в мягкую горелую труху между кирпичами и расклинил щебнем. Насадил чугунный стакан. Проволочку протянул поперёк лаза, в ладони от земли: один конец захлестнул за ржавую скобу, торчавшую из кладки напротив, второй завёл на кольцо боевой чеки. Взрыватель вставил в гнездо в последнюю очередь, и, затаив дыхание, вытянул предохранительную чеку. Сунется кто по мою душу с тыла – узнаю первым. Вернее, узнают все.
На втором подходе гостинец вышел попроще: в развалинах нашлась доска с частоколом ржавых гвоздей. Я уложил её гвоздями кверху, чуть притопил, углубил в землю и присыпал кирпичной пылью. Убить не убьёт, а вот сам наступивший вряд ли удержится, объявит о себе на весь квартал.
К рассвету всё было готово. Я забрался в щель, растянул на себе маскировочную накидку, плетённую из подкрашенной кирпичом мешковины, чтобы в её лохмах человеческий силуэт растворился в пятнах света и тени, распался. Лицо и руки намазал сажей. Винтовку выложил на скатку: моя «Светка» была вычищена до звона, а патроны к ней – все до одного откатаны, в магазины только самые ровные зарядил.
Рядом легло хозяйство долгой лёжки: две полные фляги, вещмешок с банкой тушёнки и сухарями, пара гранат под правую руку. И пустая консервная банка – в многодневной засаде посуда нужна не только полная. Есть и пить буду очень мало: по несколько глотков и по сухарю, раз в несколько часов: от сытости неизбежно клонит в сон, а сон в моём положении – это гарантированная смерть.
Солнце уже вставало, и первым делом заглянуло в окна дома Потапова со стороны наших позиций. Со стороны немецких – пока тень. Ждем. Я приник к окуляру. В глубине комнаты на втором этаже, в рассеянном утреннем свете, обозначилась фигура с винтовкой у плеча. Постояла. Повела плечом. Замерла.
Работал наш героический Адольф.
Теперь мне оставалась самая трудная часть любой охоты – ждать.
Ничего, баварец, ждать я тоже умею. Поглядим, кто из нас терпеливее.
Глава 15
До заветной станции санитарный обоз добрёл на рассвете, к исходу второй ночи пути. Все тянули из последних сил: и кони, и быки, и люди. Небольшая пайка сухарей, выданная в дорогу, кончилась ещё вчера, и надежда оставалась только на станционный продовольственный пункт. На него и талончики справлены, о нём и толковали всю ночь по телегам.
Но… станции уже не было.
– Вот черт! – вырвалось у Краснова. – Шаром покати…
Вместо полустанка была насыпь с перевёрнутыми, скрученными рельсами. Был чёрный остов пакгауза, обгоревший до фундамента. И оплывшие по краям, с жёлтой глиной воронки. Немец, видно, отбомбился с особым пристрастием.
– А пункт где же? – тоскливо спросил кто‑то с передней телеги.
Пункт нашёлся за пакгаузом: россыпь выгоревших «зажигалок» да покорёженная вывеска с уцелевшими буквами «…вольственный». И всё. Ни складов, ни людей.
Обоз встал посреди мёртвой станции, и над телегами повисло глухое молчание. Раненые не роптали, на войне обычно вообще не ропщут, лишь глядели на разбитую насыпь запавшими глазами.
Взошло солнце. Телеги, как смогли, укрыли среди развалин. И тут от редких домов, что за станцией, потянулись люди.
Уцелевших домов при станции оставалось чуть больше десятка, и с этих‑то дворов шли к обозу бабы, ребятишки. Шли молча, и каждый что‑то нес. Чугунок варёной картошки, укутанный в тряпьё, чтоб не остыла. Миску квашеной капусты, крынку козьего молока. Старуха в чёрном платке принесла полкаравая и настойчиво совала его в руки санинструктору:
– Возьми, дочка. Возьми, не гляди, что мало.
– Да у вас же у самих…
– У нас огород был, проживём. А им воевать. – Старуха уже в который раз быстрым взором оглядывала телеги, и губы у неё дрогнули. – Сыночки… У меня трое таких как вы… Двое пишут, а третий с лета молчит. Может, кто встречал? Гаврилов Степан, артиллерист. Сыночки…
Гаврилова Степана в обозе не встречал и не знал никто, и бойцы отводили глаза. Но старуха гладила крайнего раненого по рукаву шинели и шептала:
– Уж больно ты на него похож, сынок… Скажи… Не Гаврилов ты? Слепа стала… не разгляжу…
– Прости, мать, – пробубнил раненный. – Прости… Я в госпитале поспрашиваю. И всем скажу, чтобы спрашивали про Степана. Запомню, не думай.
Мальчишка лет восьми притащил в шапке десяток куриных яиц и осторожно высыпал их в солому к Потапову. А одна молодушка вынесла солёный арбуз в ведёрке – тут, в Поволжье, арбузы солили в кадках, как капусту, и раненые передавали склизкие воглые бледно‑алые ломти по телегам, и ели, и нахваливали, и у многих подозрительно блестели глаза.
Накормить сорок оголодавших ртов эти десять дворов, конечно, не могли. Но после той станции голод почему‑то стал легче.
Этот день пережидали в станционных дворах, под навесами и в сараях – днём по степной дороге не ходил никто. Потапов уже знал от бывалых это железное правило: даже одиночную подводу или пешего путника немецкий лётчик в степи не пропускает: покружит, примерится – и добьёт.
А с темнотой снова тронулись дальше. И заполночь ветер набрал такую степную злость, что старший обоза, немолодой военфельдшер с зелеными петлицами с медицинскими эмблемами на них, свернул колонну к серой длинной постройке в стороне от дороги.
Это оказалась брошенная овчарня: серые саманные стены, провалившаяся посередине крыша, запах старой овечьей шерсти. Половину строения разворотило давней бомбой, зато уцелевшая сторона вполне себе защищала от ветра.
Командовал ночёвкой коренастый и хозяйственный сержант из охранного отделения, видно, что из здешних степняков.
– Костров открытых не жечь, – объявил он первым делом. – Огонь в степи за десять вёрст виден. Очаг сложим по уму.
Для этого выбрали дальний угол и приспособили обломки самана: ямка, над ней стенки из необожженных кирпичей, а дымоход сержант вывел старым печным коленом и куском кровельного железа вбок, в пролом – чтоб дым не столбом в небо вставал, а стелился по стеночке, путался в бурьяне и таял. И горячей, яркой искре наружу ходу нет.
У очага обогревались по очереди, кипятили воду. Вместо заварки кидали иван‑чай. В нехитром напитке размачивали остатки закаменевших сухарей.
Санинструктором при обозе состояла Клавдия Семёновна – тётка лет сорока пяти, громогласная, с руками, каким позавидовал бы иной молотобоец, и с характером под стать. Раненых она гоняла в хвост и в гриву, но как своих родных, ворчала на всех подряд и спуску не давала никому, невзирая на чины и заслуги.
Однако не всех она смогла приструнить да напугать. Краснов, отогревшись у очага, возьми да и приобними её за плечи:
– Клавдия Семёновна, душечка! А не найдётся ли для героя доброго словечка или…?
