Что мы можем знать, стр. 54

Он продолжал расточать фальшивые комплименты в своей обычной небрежной манере, а я тем временем вглядывалась ему в лицо, в глаза. Казалось, он меня не замечает, хотя я нарочно выдвинула свой стул в проход на несколько дюймов. Когда Киченер закончил и Бланди встал, чтобы подойти к пюпитру, публика взорвалась. Весьма не по-шелдонски. Такого шквала народной любви этот театр не видел с 1907 года, когда Марк Твен получал здесь почетную степень. Зрителей помоложе наверняка заставляли зубрить стихи Бланди в школе, и теперь они, по всей вероятности, сменили свое тогдашнее отношение к ним на более благосклонное. Как многие знаменитости, он казался меньше, чем на известных фотографиях, и лучше, подумалось мне: лицо четкой лепки и величавое в том духе, в каком это свойственно орлам. Сидя или стоя в небрежной позе, он выглядел так, будто набрал полные легкие воздуху перед жарким спором. Он был крепко сбит и мускулист. В его присутствии вы не рискнули бы высказать какое-нибудь из расхожих новомодных мнений. Он начал с того, что поблагодарил Гарри и сказал, что ему приятно вновь очутиться в этом здании. В последний раз он приходил сюда послушать Филипа Ларкина, чье выступление, как выяснилось, никто не планировал. Когда юному Бланди сказали об этом у дверей, он ушел разочарованный, поскольку не имел никакого желания присутствовать на лекции о военной стратегии генерала Филиппа Леклерка. «Должно быть, накануне вечером я ослышался. Видать, многовато выпил». Раздался смех и редкие всплески аплодисментов.

Он сказал, что начнет со стихотворения, которое недавно закончил. Сделал полуминутную паузу, чтобы дождаться полной тишины, и как раз в этом немом зиянии увидел меня. Это случилось в замедленном темпе: рассеянный взгляд его бледно-голубых глаз скользнул по мне и две секунды спустя вернулся. Мне почудилось, что в тот миг, когда наши глаза встретились, он еле заметно кивнул, точно уже соглашался или решался на что-то. Чистая фантазия. Меня удостоили взглядом, только и всего. В моем плане Бланди был всего лишь орудием.

Его уважали за то, что он всегда помнит свои стихи наизусть, но эти он прочел с листка, который достал из внутреннего кармана. В них говорилось о конце любовной связи. Это был сонет шекспировской формы, включая схему рифмовки и завершающее двустишие. Написано было насыщенно и плотно, и воспринимать на слух было нелегко, особенно с первого раза. Очевидно, дань уважения мастеру. В основе лежала идея, что роман или брак, который заканчивается, похож на целую жизнь. Двое влюбленных правильно делают, что расстаются до наступления старческой немощи. После бурной перепалки на рассвете они идут на «взаимную эвтаназию», однако «забыли удушить печаль». Теперь уже поздно поворачивать назад, потому что та жизнь прошла. Печаль — это все, что им осталось. Чтобы попасть в нужный меланхолический тон, стихотворение было слишком грамматически замысловатым. Впрочем, не уверена. Умолкнув, Бланди выпрямился и устремил в зал суровый взгляд, точно требовал от своих слушателей абсолютного понимания, рабского восхищения. У них хватило догадливости не хлопать. А может, они не осмелились. Он походил на пианиста, замершего над клавиатурой с воздетыми руками, пока угасает последний аккорд. Потом он громко выдохнул через нос и начал рассказывать, какие стихи будут следующими. Страшноватый тип, подумала я.

Он прочел еще два стихотворения — оба я знала, не зря готовилась, — и вернулся в кресло ради короткого разговора с Киченером. Вопросы Гарри были так же витиеваты, как сонет Бланди, но за вычетом цветистости и подобострастия сводились к стандартным. Что послужило толчком к созданию этих стихов? Каков здесь баланс между памятью и фантазией? Как и когда Бланди понимает, что стихотворение закончено? Кто его первые читатели? В лаконичных ответах Бланди сквозила усталость. Подобные расспросы ему давно приелись. Кажется, его утомлял и сам Гарри. Критик, поспособствовавший его славе двумя книгами, был полезным идиотом. Киченер нашел себе в литературном мире нерядовую роль: составлять планы «Тернбуллс» по части поэзии и восхвалять человека, которому он завидовал и который вызывал у него личную неприязнь. Бланди с царственной небрежностью не стал отвечать на последний вопрос — о первых читателях. Вместо этого он снова подошел к пюпитру и без всяких предисловий прочел очередное стихотворение. Мы все его знали — «В седле», — и те, что последовали за ним, я знала тоже, но, хотя они мне нравились, у меня были сомнения. Больше стихов, чем я, читали немногие. Некоторые стихи Бланди, особенно длинные, требовали постоянной сосредоточенности. Не видеть строки поэтического произведения на бумаге — это для меня своего рода слепота. Я читательница, а не слушательница. Публика сидела с завороженным видом. Когда люди внимают литературным грандам, атмосфера становится приподнятой, но я гадала, сколько здесь тех, кто, подобно мне, грезит наяву, представляя, что будет делать дальше. В своем воображении я уже видела бумажные тарелки с закусками на фуршете. Тогда наступит время действовать.

Спустя еще час и двадцать минут Киченер объявил, что пришла пора для нескольких вопросов из зала. В воздухе повисло напряжение. Никто не хотел разбивать тишину нечаянной глупостью. Наконец согбенная пожилая дама в первом ряду отважилась спросить, что Бланди думает о Теннисоне.

— А вы что думаете? — отвечал он.

Дама распрямила спину и гордо сказала:

— Я считаю, что он был гением, одним из наших величайших поэтов, и никто меня в этом не разубедит.

Бланди со смехом похлопал в ладоши. В этом не было сарказма.

— Я очень рад и совершенно с вами согласен. «Пусть мы не те богатыри, что встарь притягивали землю к небесам» [46].

Знаменитые строки из моего любимого теннисоновского стихотворения, и притом произнесенные с великодушным смирением. Под общие аплодисменты Бланди сошел со сцены, чтобы пожать даме руку и завести с ней беседу. Таким образом он закруглил вечер, отняв у Киченера эту дежурную привилегию. Красивый финал.

Как гостья ректора я спустилась с другими приглашенными по узкой лестнице в полуподвальный банкетный зал. В просторной комнате собралось человек восемьдесят, хотя я надеялась, что будет только небольшая компания избранных. В многоголосом гуле угадывалось облегчение. Уроки кончились. Больше никакой поэзии. Я разделяла эти чувства. Перед Фрэнсисом Бланди выстроился полукруг из почтительных студентов мужского пола. У одного края длинного стола с напитками я увидела Гарри Киченера — он беседовал со знакомым мне историком. Подойдя к другому краю, я взяла бокал и передвинулась так, чтобы Киченер рано или поздно меня заметил. Потом огляделась в поисках официанта с подносом или маленьких бумажных кулечков с рыбой и картошкой фри. Ко мне подошла коллега из нашего колледжа, специалист по русской литературе, и спросила о Перси. Разговор получился оптимистичный. Несколько лет назад ее муж умер от бокового амиотрофического склероза. Конечно, была и тоска, и опустошенность, сказала она, но лишь поначалу. Противовесом им стала свобода от тяжелого бремени сиделки. Через год после кончины мужа они с подругами арендовали дау, небольшое парусное судно, с местной командой из капитана и трех матросов, и полтора месяца плавали по Дарданеллам, обследуя подвернувшиеся островки. Жарили барбекю на пустынных пляжах. После купания под луной она в свои шестьдесят семь впервые попробовала марихуану, и ей страшно понравилось. Я сказала, что мне стыдно даже думать о подобных радостях. Она усмехнулась и ответила, что не сомневается в моей искренности. Но вы еще молоды, сказала она, и дождетесь своей доли приключений.

Она подняла мне настроение. Я терпеливо выслушала приветственный спич ректора и взвешенный отклик мэтра. Затем стала пробираться сквозь толпу в его сторону. Я арендую свое дау прямо сейчас.

Студенты были полны решимости держать Бланди при себе, но, едва увидев меня, он сказал:

— Ага. Джентльмены, прошу меня извинить.