Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 9
Дальше был двор лабаза, а в углу двора — железная дверь в подвал, приоткрытая, и из щели тянуло тёплым.
Первая точка.
Я показал Гацоеву: гранату не бросать. За дверью стоял пулемёт, а мне пулемёт был нужен целым — с него потом придётся работать по площади.
Гацоев кивнул, отдал автомат соседу и взял нож. За ним пошли двое его, тоже с ножами. Из подвала донёсся короткий звук, будто уронили мешок, потом ещё один, потом стало тихо, потом в щели показалась рука и махнула.
Внутри было тепло, тесно, воняло сгоревшим маслом и керосинкой. Пулемёт стоял на станке у продуха, лента заряжена, рядом на ящике — недоеденная каша в котелке и раскрытая книжка корешком вверх. Гёте. Трое нибелунгов лежали там, где их положили. Четвёртый сидел у стены, живой, с рассечённой бровью, и держался за голову.
— Этот сам сдался, — доложил Гацоев. — Руки поднял и сел.
— Лунарь, свяжи, привяжи на всякий случай к чему-нибудь и рот заткни. Тюльпан, к пулемёту. Сектор — площадь и вход в гимназию, огонь по моей команде.
— Есть.
Я приложился к продуху. Отсюда площадь просматривалась почти вся: три грузовика, у которых суетились человек десять, крыльцо гимназии с часовым, водокачка, тёмная церковь. И правее, за деревьями, торчала каланча, а на её верхней площадке кто-то стоял.
— Батраз, — передал я по рации. — Работаешь по площади. Первая — за грузовики, недолёт метров двадцать, потом двигай на меня.
Первая мина легла за грузовиками, как и просил. Немцы на площади сначала не поняли — обернулись, кто-то даже не бросил ящик. Вторая упала между машинами, и вот тут они поняли всё сразу.
— Гурьев, пойма! Тюльпан, огонь!
Пулемёт в подвале забился так, что с потолка посыпалась известь. Гурьев и Лебедев с плетня ударили обоими дегтярёвами, и площадь за полминуты перестала быть местом, где можно спокойно стоять.
Немцы залегли за колёса и за штабель ящиков и начали отвечать — беспорядочно, в белый свет, потому что откуда по ним бьют, они пока не понимали.
А вот их пулеметчик из второго подвала понял быстро. Вторая точка стояла в подвале элеватора, метрах в ста восьмидесяти, и до этой минуты я знал про неё всё: где продух, где вход, сколько шагов от угла. Чего я не знал — так это того, что за двое суток немцы поставили рядом второй пулемёт, во дворе, на закопанной по башню машине.
Я узнал об этом, когда очередь прошла по стене лабаза над продухом и вышибла из кладки полосу кирпичной крошки мне в лицо.
— Ложись! — запоздало заорал кто-то за спиной.
Кирпич сыпался за воротник. Я вытер глаза рукавом, посмотрел ещё раз и увидел вспышки: низко, вплотную к земле, из-за бетонного цоколя, и рядом — характерный силуэт, обложенный шпалами и мешками.
Броня. Немец загнал во двор бронетранспортёр или что-то похожее, окопал, обложил и посадил там пулеметчика.
Разведкой это не вскрыли. Разведкой это не вскрыли, потому что двор элеватора я смотрел позавчера, а поставили они его, надо думать, вчера или сегодня. Я поторопился.
— Лев!
Сапёр появился из проулка, пригибаясь.
— Мортирки остались?
— Три штуки. Кумулятивных две.
— Где?
— У Калюжного, где ж ещё.
Калюжный сидел со вторым эшелоном за плетнём, в двухстах метрах позади, с шестнадцатью новенькими и с карабином, благодаря которому он теперь считал себя главным истребителем брони на Кубани.
Идти за ним — три минуты туда, три обратно, и всё это время пулемёт из-за цоколя будет прижимать Гурьева к плетню, а Гацоева держать в проулке. Ну а немцы, соответственно, паузой воспользуются как надо. Выбора нет.
Гимназия при этом стояла в восьмидесяти метрах от того двора, и в её подвале лежали опечатанные ящики.
— Лунарь.
— Тут.
— Бегом к Калюжному. Мортирку, обе гранаты и его самого. Три минуты.
— Понял.
Он ушёл через проулок так, будто по нему не стреляли. Немецкий пулемётчик за это время нащупал наш продух и начал по нему работать всерьёз. Тюльпан отвалился от станка, ругаясь — его посекло крошкой — и я оттащил его за ящики, сел к пулемёту сам и дал длинную по цоколю, не надеясь попасть — на подавление.
Враг отвлёкся. Он перенёс огонь и следующие полминуты вбивал в наш продух всё, что у него было, и в подвале стало нечем дышать от кирпичной пыли.
— Командир! — крикнул Гацоев из проулка. — Гимназия!
Я перекатился к продуху с другого края.
У крыльца гимназии стояли двое немцев, и они не стреляли, а разматывали что-то от двери за угол. Провод. Двухжильный, чёрный, обычный подрывной провод, которых я за войну намотал и размотал километры.
«Мука» в опечатанных ящиках.
— Батраз! Гимназия, крыльцо, две мины, срочно!
— Не дам! — откликнулась рация. — У меня по крыльцу вилка выйдет, а там дети!
Он был прав, зараза.
— Тогда стой. Гацоев! Ко мне.
Гацоев ввалился в подвал, сплюнул пыль.
— Гимназия. Крыльцо, часовой и двое с проводом. Провод у них уходит за угол, значит машинка там. Берёшь взвод, идёшь по-за церковью, снимаешь часового и обоих. Провод не рвать — обрезать и концы развести, чтоб не сомкнулись.
— Понял.
— И Тембол, — он обернулся. — Внутрь не заходи, пока Лев не придёт. Мало ли, что там ещё натянуто.
Он ушёл, и его взвод ушёл за ним, а я остался у пулемёта, и следующие две минуты моя работа была очень простая: не давать никому на площади смотреть в сторону церкви.
Я жёг ленту, менял на поданную и заляпанную кровью Тюльпана, и жег уже ее. Немцы за грузовиками отвечали. Что-то попало в станок и увело ствол вбок, я выправил. Кто-то на площади поднялся и побежал к гимназии, и я его срезал в четырёх шагах от крыльца, и это, надо думать, был тот, кто шёл включать машинку.
Потом сзади затопали, и в подвал влетел Калюжный, красный, с мортиркой в одной руке и с гранатным подсумком в другой.
— Де воно?
— Двор элеватора, за цоколем, обложен мешками. Сто восемьдесят.
— Далеко, Васько.
— Знаю, что далеко.
— Мне метров сто надо. Ну сто двадцать.
Он был прав, а мы снова теряем время.
— Тогда пошли ближе.
Мы вышли из подвала во двор, из двора в проулок, из проулка — к угловому лабазу, тому, у которого стена метр с лишним. За углом лежала открытая полоса метров сорок, простреливаемая тем самым пулемётом.
— Гурьев! — гаркнул я в темноту. — Прижми его!
Гурьев прижал. Оба дегтярёва ударили от плетня по цоколю, немец огрызнулся в их сторону, и в эти секунды мы перебежали сорок метров и упали за кирпичный простенок водокачки.
Калюжный устроил приклад в землю, задрал ствол, посмотрел на цоколь, потом на ствол, потом опять на цоколь.
— Сто двадцать?
— Сто.
— Тогда стреляй.
Первая граната ушла с шелестом и лопнула в мешках сбоку, не пробив.
— Мимо, — констатировал Калюжный без всякого выражения и полез за второй.
Немец за цоколем развернул пулемёт на нас. Первая очередь легла по кирпичу простенка, вторая — по земле перед ним. Земля полетела в лицо, и Калюжный, не поднимая головы, вставил гранату, довернул мортирку на пол-ладони и выстрелил из положения, которое ни в одном наставлении не описано.
Граната вошла между мешками и глухо хлопнула внутри. Из-за цоколя выбросило дым и что-то ещё, а пулемёт замолчал.
— От це да.
— Потом «це да», щас вторая точка! — не дал я ему порадоваться.
Вторая точка сидела в подвале элеватора и продолжала работать по пойме, будто ничего не случилось. Ей и правда было всё равно: продух смотрел на юг, на пойму, а то, что у неё за спиной во дворе горит окопанная машина, пулемётчика касалось мало.
Мы обошли двор с востока, вдоль стены элеватора — стена там была не кирпичная, а щитовая, обшитая жестью, и через жесть слышно было, как внутри работает пулемёт: коротко, экономно, по три-четыре патрона. Опытный сидел.
Вход в подвал нашёлся с торца — широкий, для тележек, с наклонным спуском и распахнутыми воротцами. У воротец лежала опрокинутая тачка и валялось зерно, много зерна, целой полосой, вымолоченного и мокрого.
