Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 10
— Гля, — шепнул Калюжный. — Мука. Ну, почти.
— Считай, угадали.
Внутри спуск поворачивал, и за поворотом горела карбидка. Я показал Калюжному: гранату. Он показал в ответ, что граната в таком коридоре достанет и нас.
Договорились на компромисс: он бросил свою немецкую в поворот, а мы за секунду до этого легли на спуске за тачкой. Ударило. Из поворота выкатилось облако мучной пыли, и в этом облаке кто-то закашлялся.
Мы вошли на кашель. Подвал был длинный, забитый зерном по левую руку, и в дальнем конце у продуха стоял пулемёт, а у пулемёта — трое. Двоих положило гранатой, а третий, второй номер, тащил станок, чтобы развернуть в нашу сторону и почти успел.
Калюжный снял его от бедра, с восьми шагов.
Пыль стояла такая, что дышать приходилось через рукав. Пулемёт был цел, лента на две трети, а под ногами хрустело зерно, перемешанное со стреляными гильзами.
— Пойма чистая, — выдавил я в рацию. — Батраз, слышишь? Пойма чистая.
— Слышу, — отозвалось из наушника. — А ты чего сипишь, командир?
— Мукой дышу.
От церкви ударили автоматы — коротко, три-четыре очереди, и всё. Через минуту оттуда махнули: чисто.
Гацоев снял часового, снял обоих с проводом и нашёл за углом машинку — немецкую, подключённую, с воткнутыми клеммами. Сапёр, который должен был при ней сидеть, лежал у крыльца, и это был тот самый, которого я срезал на четырёх шагах.
Лев спустился в подвал гимназии с фонарём и вылез оттуда через восемь минут, очень медленно.
— Ну?
— Тол, — он сел на ступеньку. — Ящиков двадцать. По углам, под несущими. И под лестницей ещё, отдельно.
— Соединено?
— Соединено всё. Провод к машинке, машинка на месте, — он вытер лоб, размазав по нему грязь. — Командир, им только кнопку нажать оставалось.
За дверью гимназии кто-то плакал, кто-то стучал, изнутри навалились на створку, а створка не открывалась, потому что была заложена снаружи бруском.
— Так снимите брусок, — велел я.
Из гимназии пошли люди. Сначала выскочили двое мужиков, потом пошли бабы с детьми, потом медленно поплелись старики, и всё это в темноте, в дыму, под редкими выстрелами с площади, и кто-то из бойцов орал им лечь, а они не ложились, потому что полтора суток лежали в подвале на толе, сами того не зная.
Времени смотреть на спасенных не было, потому что на площади ещё стреляли, а на каланче всё ещё кто-то был.
— Две зелёные, — сказал я Лунарю. — Давай.
Ракеты ушли вверх, повисли, залили площадь мутным зелёным светом. Через полторы минуты в пойме поднялся полк — я не видел, а услышал: далёкое, слитное, разрастающееся «а-а-а», от которого у немцев на площади сдали нервы окончательно.
Они начали отходить — грамотно, перебежками, к северной окраине, оставляя груженые машины, но там, на окраине, их встретил предусмотрительно поставленный нами заслон в виде лишенного непосредственного командира взвода Кольки под временным командованием ефрейтора Свириденко — Калюжного-то я забрал.
Как это выглядело, я не видел. Я видел потом: полсотни метров улицы, засыпанные брошенным — каски, подсумки, чей-то аккордеон, вспоротый мешок с чем-то белым, — и восемнадцать немцев вдоль плетней. Из наших там легли двое, и оба из последнего пополнения, и оба, как потом рассказал Свириденко, встали и пошли вперёд, когда немцы побежали, хотя ефрейтор орал им не вставать.
Каланча прикрывала отход. Там наверху сидел не наблюдатель, а пулемёт, и работал он через площадь, вдоль улицы, по которой к нам уже втягивались первые взводы полка. Я видел, как две фигуры на дальнем углу упали одна за другой.
— Батраз, каланча!
— Не достану, — ответила рация. — Мне угол не даёт, командир. Мины по крышам пойдут.
— Гурьев!
Гурьев не отозвался. Гурьев в это время был с ротой на площади, и рации у него не было — одна на всех у нас, моя. Здесь я понял, чего стоят три часа на подготовку вместо положенной ночи.
Гацоев с первым взводом уводили пленных от гимназии, пытаясь научить гражданских самому непонятному им делу — двигаться на полусогнутых и перебежками. Хорошо, что сектор там зачищен, и идти можно почти без опаски. Взвод Кольки дрался на северном выходе, Гурьев застрял на площади, а Лунарь с четвёртым уходил в обход за грузовиками. Калюжный со вторым эшелоном втягивался в город — шестнадцать новеньких, которых я нарочно поставил подальше.
Посылать было некого, а пулемёт с каланчи бил по улице, по которой шёл полк.
— Лев, Тюльпан, ещё двое — за мной.
Основание каланчи было кирпичное, дверь — железная, запертая изнутри. Лев посмотрел на неё три секунды.
— Петля хилая. Толовую шашку, и всё.
— Взрывать не будем, там лестница деревянная, загорится — он сверху вниз в нас сыпанёт.
— Тогда лом.
Лом нашёлся во дворе пожарной части, вместе с багром и двумя вёдрами. Дверь мы отжали в четыре руки, и она заскрипела на всю улицу, а сверху в лестничный пролёт сразу ударили очередью, и щепки полетели вниз.
Лестница шла в четыре марша, деревянная, с площадками. Хорошая лестница для обороны и совсем никакая для штурма.
— Гранатами не выйдет, — Лев задрал голову. — Наверху люк, а над люком он. Кинешь — оно отскочит.
— Знаю. Пойдём по стене.
Внутри вдоль стены шли скобы — старые, ржавые, вбитые для чего-то давнего, может для крепления шланга. Они шли параллельно лестнице, по внешней стене шахты, и по ним можно было подняться, не наступив ни на одну доску.
Я полез первым, потому что пулеметчик на каланче надоел, и мне до боли хотелось уже с ним покончить. Скоба, вторая, третья. Ржавчина на ладонях. Наверху немец дал длинную по лестнице — в лестницу, не в стену — и снизу закричали.
Четвёртая, пятая. Кисть скользнула, я удержался. На третьей площадке стало светлее: в стене было окно, и через окно виднелась площадь, а на площади уже стояли наши.
На четвёртом марше немец меня услышал. Он услышал и перестал стрелять вниз, я по звуку понял, что он развернулся и выдернул из подсумка гранату. Зубы было жалко даже сейчас, поэтому я выдернул кольцо рукой и швырнул гранату в проем — туда, откуда по идее должно было зацепить пулеметчика.
Сверху рявкнуло, посыпалась деревянная труха и кирпичная пыль, и я полез дальше, влетев в люк, готовый ко всему. Двое. Один точно готов. Второй лежал на боку у перил, без каски, и шевелился.
Я перевалился через край люка, встал на колено, поднял автомат.
Он был совсем молодой и левой рукой держался за живот, а правую держал под собой. Плохая, очень плохая для меня поза, и я прицелился в него. Прицелился и замер в ожидании — может ему руку просто перебило? Немец дернулся, перекатился, я промазал.
Ударило дважды — сначала будто кувалдой в бок под ребро, потом сразу же вторым, ниже, и площадка каланчи поехала куда-то вбок вместе с городом и с площадью, и очень громко, оглушительно громко, застучало в ушах.
Я успел выстрелить второй раз. Кажется, успел.
Дальше было низкое апрельское небо в дыре люка, а по небу очень медленно ползло что-то серое.
Потом кто-то очень сильно давил мне на живот.
— … Держи, держи его, не дёргай…
— … Командир, ты только не…
— … Перекинь ремень, дурень! Через плечо!
Лестница. Меня тащили по лестнице, и на каждой площадке встряхивало, а на третьей я услышал, как Лев орёт наверх что-то про носилки и про то, что вниз по скобам нельзя.
Потом улица, и над улицей темнеющее небо, и в небе висела зелёная ракета — третья, кто-то дал третью, хотя договаривались две.
Мимо шли солдаты. Много. Своих я не узнавал, это были не мои, это шёл полк, и они шли мимо и смотрели на меня, а один даже споткнулся.
— Расступись! Расступись, дай пронести!
Лицо Калюжного. Очень близко, перевёрнутое.
— Васько. Васько, ты меня слышишь? Ты глаза не закрывай, слышишь? Васько!
Я его слышал. Хотел сказать, чтобы он не орал, потому что орать было незачем, и вообще всё уже закончилось — город взяли, людей спасли, пулемет на каланче задавили, и двадцать ящиков с толом в подвале гимназии теперь наш трофей.
