Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 8

Одинцов помолчал.

— Ты понимаешь, что это может быть мука?

— Понимаю. Мука в опечатанных ящиках, которую таскают по двое и по ночам.

Он побарабанил пальцами по столу.

— А может, тол.

— А может, тол.

Это была правда процентов на семьдесят. Достаточно, чтобы сказать вслух, и достаточно, чтобы самому в это поверить.

— Что предлагаешь?

— Сегодня вечером. Без артиллерии, пока немец занят погрузкой. У меня есть проулок между лабазами, куда не достаёт ни одна его точка. Я туда завожу роту, выхожу ему в спину и снимаю подвальные точки изнутри. После этого пойма чистая, и полк входит по-человечески.

— Ночью в городе.

— Не ночью. В сумерках. У него в сумерках самая суета, машины во дворе, все на погрузке.

Одинцов встал и прошёлся по блиндажу — три шага туда, три обратно.

— Сидорин, а тебе не кажется, что ты в последнее время очень много предлагаешь?

— Кажется.

— И?

— И я всё равно предлагаю.

Он остановился.

— Три часа тебе на подготовку. Иди.

Три часа — это мало. Это очень мало. Обычно на такое дело у меня уходит ночь: два раза проползти маршрут, посадить каждого на своё место, обговорить, кто за кем, кто кого прикрывает, что делать, если пойдёт не так, и что делать, если пойдёт совсем не так.

Сейчас у меня было три часа, и я их резал по-живому.

Маршрут прошли один раз, не два. Взводных собрал вместе и объяснил всем сразу, вместо того чтобы каждому отдельно. Новеньких не гонял вообще — поставил их во второй эшелон, к Калюжному, и велел смотреть в спину переднему и не думать.

— Батраз, тебе позиция вот здесь, у промоины. Достанешь площадь?

— Достану, — Цораев поскрёб щетину. — А корректировать кто?

— Я по рации.

— А рация?

— Одна на всех, у меня.

Цораев посмотрел на меня и ничего не сказал. Лев с двумя сапёрами резал проход в проволоке на восточной окраине — там её было мало, немец на этот бок надеялся из-за поймы. Резали днём, лёжа, по сантиметру.

Гацоев дважды приходил уточнять порядок движения в проулке, и я дважды отвечал одно и то же. На третий раз он не пришёл, а просто переставил своих так, как считал нужным. Правильно сделал.

Лунарь мотался по роте и трепался с каждым — это у него теперь была такая командирская манера, и, надо признать, работала она не хуже уставной. Федька выдал всем по банке трофейных консервов, ворча, что жрать перед делом — это грех, а не жрать — грех вдвойне.

Всё шло как надо, но быстрее, чем надо.

Калюжный поймал меня за сорок минут до выхода, у водокачки, где я сидел один и в последний раз смотрел на схему. Он сел рядом на корточки, помолчал и начал издалека — у него это всегда одинаково выходит.

— Васько.

— М?

— Хлопцы кажуть, ты вчера у промоины стоял и с кем-то говорил.

— Не говорил.

— Ну губами шевелил.

— Считал.

— Ага, — согласился он. — Ты все время считаешь.

Я свернул схему.

— Петь, у меня сорок минут.

— Устал ты, Васько.

Я посмотрел на него. Он смотрел в ответ спокойно, как смотрят люди, которые собрались договорить до конца и не боятся, что их пошлют.

— Все устали.

— Не так, — он покачал головой. — Все спят и встают. А ты в хате у дверей сидишь, и на дорогу дывышься, як на кино. И сегодня три часа подремал, хотя мог всю ночь спать.

— Не мог. Немец уйдёт.

— Може, и уйдёт, — не стал спорить Калюжный. — А може, тебе просто этот городок доесть охота. Шоб завтра сюда не возвращаться.

Я моргнул. Правда — «доесть» хочется, но только часть правды: вторая заключается в том, что под полутора сотней людей сложены опечатанные немецкие ящики.

А промоина…

Я взял камешек и покидал его с ладони на ладонь. Раза три, наверное.

— Мёртвых вижу.

Калюжный не пошевелился.

— Ахсара позавчера видел. На ступеньках сидел, в городе. Тимофея видел, когда с его винтовки бил. Деда Пантелея — как Кольку провожали, на обочине стоял, радовался. Хасанова — вообще регулярно.

— Понятно.

— Ни хрена тебе не понятно. Я знаю, что их нет. Вот прямо в ту же секунду знаю — моргнул, и нету. Я не псих, Петь.

— Та я и не думал.

— Меня другое душит, — я всё-таки положил камешек. — Боюсь, что однажды моргну — а они останутся. Или хуже: я сам не захочу, чтобы они исчезали. Я и мои мертвые друзья, — я тихо рассмеялся, чувствуя, как по спине бегут ледяные мурашки, а внутри что-то беспокойно шевелится.

Калюжный посидел, обдумывая. Потом сплюнул.

— Мичман у нас на «Червонной Украине» был, Гнатюк. Пил, як не в себя. Так вин казав: страшно не то, шо черти приходят. Страшно, як они здороваться начнут.

— Утешил.

— Я ж не утешать сел, — он поднялся и отряхнул колени. — Ты одно тильки запомни. Як начнут здороваться — скажи мне. Не врачу. Мне.

— Договорились.

— И ще, — Он обернулся от угла водокачки. — Ты нынче в город первым не лезь. Не по чину.

— Иди уже.

За двадцать минут до выхода приехал полковой особист, старший лейтенант со смешной фамилией Ковбаса — молодой, серьёзный, третий месяц у нас — и спросил, всё ли готово. Я сказал, что всё готово. Он записал, что всё готово, и уехал.

За десять минут пришёл Одинцов — без свиты, в шинели без ремня, что у него означало высшую степень нервов.

— Слушай сюда. Артиллерия к полудню не пришла, придёт к ночи. Полк входит после твоего сигнала, не раньше. Сигнал — две зелёные.

— Понял.

— Не понял, — он посмотрел на схему у меня в руках. — Сигнал — две зелёные, Сидорин. Не «сейчас доразведаю», не «ещё чуть-чуть». Ты снимаешь подвалы, даёшь ракеты, и мы идем. Всё.

— Так точно.

Он постоял ещё немного.

— Как рота?

— Накормлена и зла.

— Это хорошо.

Он ушёл.

Вышли в семнадцать сорок.

Небо было мутное, низкое, и над поймой висел тот самый весенний туман, который к вечеру становится молоком. Со стороны городка тянуло гарью и хлебом — немцы пекли, и это будет последнее, чем они успеют тут полакомиться.

Рота шла двумя колоннами по промоине, тихо, как умеет ходить только группа, которая ходит вместе полгода.

Я шёл третьим за головным дозором, и на очередном повороте промоины увидел, что впереди, у самого выхода, стоит Хасанов и смотрит на меня.

Моргнул.

Стоит.

Моргнул ещё раз. Исчез.

— Командир, — обернулся Гацоев. — Проход чистый.

— Пошли.

Глава 4

Проход в проволоке Лев обозначил двумя воткнутыми в землю щепками, и разглядеть их удалось только с четырёх шагов.

— Ползком, — выдохнул он мне в ухо. — Верхнюю нитку я оставил, чтоб не провисло. Не вставать.

Проволока прошла над спиной, задев вещмешок. За ней начинался огород — грядки, прошлогодняя ботва, покосившийся плетень, и за плетнём стена первого лабаза, ровная, глухая, без единого окна на нашу сторону.

Гацоев с первым взводом ушёл вправо вдоль стены, пропал в темноте и не издал ни звука. Гурьев со вторым лёг у плетня, разворачивая свои дегтярёвы на площадь. Лунарь просочился в проулок и минуты через две вернулся, показал два пальца и мотнул головой назад: двое, дальний конец.

Я подтянул к себе рацию, вдавил тангенту.

— Батраз. Три ноль.

— Понял, три ноль, — отозвалось шёпотом из наушника. — Ждём.

В проулке пахло мокрым кирпичом и кошками. Идти приходилось боком — плечи не помещались, и вещмешок скрёб по кладке, и каждый раз я вздрагивал от этого звука, хотя вздрагивать было глупо: в тридцати метрах на площади рычал грузовик и орал кто-то по-немецки, и мой мешок против этого рёва был как комар в бане.

Двое немцев стояли в дальнем конце проулка и смотрели во двор, на машины. Один держал винтовку за ремень, стволом вниз. Второй курил, прикрывая огонёк ладонью — привычка, которая ему тут была уже не нужна, но на то она и привычка.

Лунарь снял курящего. Второго — Гацоев, вышедший из-за угла с той стороны, и я не увидел удара, увидел только, как немец сел, будто ему подрубили ноги.