Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 7

Гурьев тащил его на себе метров четыреста, и притащил уже мёртвого.

— Вась, — он никак не мог отдышаться. — Я ж ему говорил. Три раза говорил.

— Знаю.

— Всем говорю. Каждому.

— Знаю, Антон.

Он посидел, вытер лицо рукавом и пошёл мыться.

Во вторую ночь я лазил сам, потому что мне надо было своими глазами посмотреть на подвалы. Мы обошли пойму низом, по старой промоине, и вышли к городку с востока, где стояли те самые лабазы. Со мной были Гацоев и Лунарь.

Лабазы оказались лучше, чем я думал, и вместе с тем хуже, чем я думал. Лучше — потому что между ними шёл проулок, узкий, не простреливаемый ни одной точкой, и по нему можно было втянуть в город хоть роту.

Хуже — потому что стены. Я подошёл и потрогал, как Лев трогает, ладонью. Кирпич был холодный, гладкий, положенный так плотно, что нож в шов не лез.

— Метр, — шепнул Лунарь, приложив ухо и стукнув костяшкой. — А то и полтора.

— Откуда знаешь?

— Я такие вскрывал, командир. До войны, — он подумал и уточнил. — Не эти конкретно.

— Утешил.

Внутрь мы не полезли — там было тихо, а тихо в таком месте бывает по двум причинам, и вторая мне не нравилась. Обошли по проулку до угла и легли смотреть площадь.

На площади стояла церковь, стояла водокачка, стояли три грузовика, и у грузовиков курили человек шесть. А на ступенях церкви, спиной к нам, сидел майор Дзагоев.

Сидел, как всегда сидел, — расставив локти на коленях, и папаха у него была сдвинута на затылок. Ахсар Батрадзович погиб в ноябре, я лично его хоронил и лично докладывал наверх, и сейчас он сидел на ступенях в занятом немцами городе. Зачем с гор-то спустился?

Я моргнул. Дзагоева не стало.

— Командир, — тронул меня Гацоев. — Ты чего?

— Считаю.

— Шестеро их.

— Вижу, что шестеро.

Мы отползли.

Обратно шли той же промоиной и на середине наткнулись на секрет.

Наткнулись некрасиво: Гацоев шёл первым и просто встал. Я в него врезался, а Лунарь врезался в меня. Впереди, метрах в двенадцати, в промоине сидели двое и негромко разговаривали. Один из них при этом ел.

Обойти было нельзя — справа обрыв, слева открытое поле, до утра часа три. Гацоев показал два пальца и мотнул подбородком: беру левого. Я показал ему кулак: не берёшь. Он показал, что у него нож, а я показал, что у меня приказ, и мы очень содержательно поговорили таким способом секунд двадцать.

Потом Лунарь тронул меня за рукав и показал наверх. Наверху, по краю промоины, шла тропа — козья, узкая, и по ней можно было пройти над самыми немцами, если весишь как Лунарь и умеешь ходить как Лунарь.

Он ушёл наверх раньше, чем я успел решить.

Дальше было так: над немцами прошелестело, оба задрали головы, и в эту секунду Гацоев прошёл двенадцать метров за три шага. Того, который ел, он снял сразу, ножом под ухо. Второй успел развернуться и открыть рот, и его я поймал уже сам, поперёк корпуса, и мы с ним упали в промоину, и он подо мной пытался достать пистолет, а Лунарь свалился сверху и придавил ему руку коленом.

Немец оказался жилистый и очень злой. Он укусил меня за предплечье через рукав шинели, и я его за это ударил лбом в переносицу, после чего он обмяк и был связан собственным ремнём.

— Живой? — выдохнул Гацоев.

— Дышит.

— Тогда потащили. Командир, у тебя рука.

— Зубы у него ниче вроде, авось не загноится.

— Ты его в переносицу лбом бил, — заметил Лунарь с профессиональным уважением. — Не по уставу.

— Уставом части тела в бою не оговариваются.

Немец оказался обер-ефрейтором из сапёрного взвода. Допрашивали его при помощи Льва в блиндаже полкового штаба, а я стоял в углу и слушал.

Обер-ефрейтор был напуган, у него болел сломанный мной нос, Вермахт по всему фронту отступает, и от всего этого немец говорил обильно и охотно.

— Так, — Лев отложил карандаш минут через двадцать. — Их батальон уходит в ночь на шестое. Приказ у них с третьего числа.

— Численность?

— Около четырёхсот. Плюс два взвода из хозяйственных, плюс артиллеристы, но артиллерию они уже вывезли, кроме двух орудий.

— Прикрытие кто?

— Одна рота и пулемётчики. Остаются до утра, потом снимаются и уходят пешим порядком на запад.

Я подошёл ближе.

— Спроси, что его взвод делал в городе последние два дня.

Лев спросил. Немец ответил длинно, и Лев вдруг замолчал и переспросил, чего он никогда не делает.

— Что?

— Он говорит, они возили ящики в подвал элеватора и в подвал гимназии. Ящики тяжёлые, по двое несли.

— Взрывчатка?

— Он не знает. Он сапёр, но взвод дробили по задачам, и его отделение только таскало. Говорит, ящики опечатанные.

Я посмотрел на карту, где элеватор был обведён карандашом, а гимназия — крестиком.

Элеватор с зерном. Гимназия, в которой, по словам местных, сидят человек полтораста жителей, которых немцы согнали туда позавчера «для порядка».

Может, там и не взрывчатка. Может, там консервы, документы или ещё какая-нибудь дрянь. Но узнать это можно ровно двумя способами: войти сегодня или прочитать послезавтра в донесении о том, что мы нашли на пепелище.

— Ведите его в тыл, — велел я. — Лев, всё записал?

— Всё.

— Пошли к Одинцову.

Под утро из города приплыла девчонка. По ледяной воде, в апреле. Приток в этом месте метров пятнадцать. Приплыла она в исподнем, а платье несла на голове, свёрнутое узлом — и всё равно намочила. Часовой второго взвода чуть её не пристрелил, потом чуть не утопил, вытаскивая, потом укутал в свою шинель и под ошалелыми взглядами бойцов привел ко мне.

Лет ей было шестнадцать. Кружка с горячим чаем быстро согрела ей руки, но зубы у неё стучали так, что первые пять минут понять ничего было нельзя.

— Еще чаю сделай, Федь. Только без спирта.

Додумается «для сугреву» — сейчас-то девочка мой чай пьет.

— Так я ж понимаю.

— Правильно понимаешь.

Согревшись, она рассказала следующее — немцы позавчера согнали в гимназию тех, кто не успел уйти — бабы, дети, старики, человек полтораста. Сказали: для порядка, чтоб не мешались. Кормят раз в день. Из гимназии не выпускают, у дверей часовой.

Отец у неё еще давно ушел в партизаны, и с тех пор о нем нет вестей, а мать — в гимназии.

— А ты как вышла?

— Через уголь, — она мотнула мокрой головой. — Там подвал, а из подвала ход в котельную, а в котельной окошко.

Я переглянулся с Гацоевым и спросил гостью:

— Нарисуешь?

— Я не умею рисовать.

— А ты попробуй как-то по-другому. Палочками сложи, например.

Она сложила из палочек, и это оказалось лучше половины схем, которые мне рисовали кадровые командиры.

— Ящики они куда носили?

— В подвал, — она подняла глаза. — Дяденька капитан, а зачем в подвале ящики?

* * *

Доклад я делал на рассвете пятого, в блиндаже, и делал честно. Разложил схему. Показал минные поля, две подвальные точки, каланчу, проулок между лабазами. Показал, где немец спит, где немец наблюдает, откуда бьёт миномёт.

Одинцов слушал молча и в конце спросил ровно то, что должен был спросить:

— Артиллерию когда подтянут?

— К полудню обещают.

— Значит, работаем завтра с утра. Полдня на пристрелку, ночь на подготовку, утром вылизываем подвалы и идём.

Всё правильно. Так и надо. Так учат, так пишут, так остаются живы люди.

— Товарищ подполковник. Он уйдёт ночью.

Одинцов поднял глаза.

— С чего?

— Станки грузит третьи сутки. Кабель снял. Бумагу жёг вчера дважды, сегодня утром ещё раз. Ветеринарную сумку бросили. Он не держится, он прикрывается. Ночью снимется, а утром мы войдём в пустой город.

— И прекрасно. Войдём в пустой город без потерь. Ты меня этим пугать собрался?

— В гимназии полтораста человек, товарищ подполковник. И туда двое суток носили опечатанные ящики.

— Пленный сказал, что не знает, что в ящиках.

— Не знает. И я не знаю. И вы не знаете.