Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 6

Сначала ушёл первый штабель, и это было почти скромно. Потом взялся второй, и вот тогда стало по-настоящему громко. Земля дважды ударила снизу в живот. Над совхозом встал огненный столб, распухший в гриб, и от него в стороны полетело всё, что там лежало три недели: снаряды, ящики, куски навесов, горящие бочки. Что-то тяжёлое прошло у нас над головами до боли похожим на паровозный гулом. Штабеля рвались ещё минут двадцать, вразнобой, и каждая серия подсвечивала овраг так, что было видно лица.

Лица были некрасивые.

Под Одессой, когда я поднял второй склад, я лежал в кювете и ржал как ненормальный — от радости, от адреналина, от того, что вышло. Сейчас я лежал и считал.

Восемнадцать вышли. Пятнадцать уходят. Круглолицего звали Кузьмин, Николай. Склад дивизионного уровня — это тысячи снарядов, которые не прилетят по нашей пехоте. Трое салаг — это трое салаг, которые пробыли в роте девять дней.

Паскудная арифметика сходилась отлично.

— Уходим. Гацоев, ведёшь. Лунарь замыкающим, следы затирай.

Одинцов встретил меня в восемь утра, в хате, и минут пять молчал. Донесение лежало перед ним. Там были рубеж, проволока, четыре батареи, точки, где немец копает, и всё, за чем нас посылали — потому что рубеж мы посмотрели хорошо.

Ниже был отдельный абзац про склад.

— Трое, — он поднял на меня глаза.

— Так точно.

— Из последнего пополнения.

— Так точно.

Он потёр веки.

— Дивизионный склад, Сидорин. Ты понимаешь, что мне за него, скорее всего, скажут спасибо?

— Понимаю.

— А за то, что ты разбудил гарнизон за сутки до подхода полка, мне скажут другое. И вот эти две вещи будут в одном разговоре, и я в нём буду выглядеть человеком, который не управляет своей разведротой, — он придвинул к себе бумагу. — Представления пиши. На кого?

— На Калюжного — за броневик. На Лунаря — на сержанта и на должность.

— На вора твоего?

— Он вывел группу двадцать два километра и обратно без единого касания. И он не мой вор, товарищ подполковник. Он мой командир четвёртого взвода.

Одинцов посмотрел на меня и махнул рукой.

— Пиши.

Лычки Лунарю привёз писарь через четыре дня, вместе с приказом по полку. Рота встретила это спокойно, и вот это спокойствие и было главным. Никто не поздравлял, никто не подходил жать руку — просто перестали делать некоторые вещи. Перестали замолкать, когда он подходит. Перестал Синицын через раз ронять «а у нас нынче начальство с ходками». Вечером ему принесли подшить подворотничок, хотя он никого не просил.

— Товарищ капитан, — окликнул он меня. — А чего они?

— А чего ты хотел? Чтоб в ножки кланялись?

— Та нет. — Он потрогал лычки, будто проверял, на месте ли. — Просто думал, оно как-то поторжественнее будет.

— Перебьёшься.

Приказ на Кольку пришёл в тот же день, к вечеру, и был он на четверть страницы: направить сержанта такого-то на курсы младших лейтенантов при армии, срок прибытия — двадцать четвёртое.

Колька прочёл его три раза и посмотрел на меня совершенно больными глазами.

— Товарищ капитан. А это надолго?

— Месяца три.

— А рота?

— А рота никуда не денется.

— А если…

— Коль, — я забрал у него бумагу. — Ты полтора года хотел лейтенанта. Ты об этом Сашке говорил, мне говорил, даже котам бродячим говорил — я слышал.

Колькины уши покраснели — совсем как в начале войны.

— И вот — заслужил. Ты чего сейчас торгуешься?

Он помолчал.

— Так вы ж без меня в наступление пойдёте, — горестно, тихо выговорил будущий офицер.

— Я попрошу Ставку, может дождемся тебя, — пообещал я.

Колька фыркнул, забрал представление и козырнул:

— Спасибо, товарищ капитан!

— Иди собирайся.

Взвод у него принял Калюжный.

Я объявил это вечером, при роте, и Петро вышел из строя, посмотрел на мои кубари, на свои, на строй, и издал звук, который у него означает высшую степень удовлетворения жизнью.

— Ну от опять, — хохотнул он. — Був мичман — став ефрейтор. Був ефрейтор — став старший сержант. Теперь от старший лейтенант, замкомроты — и взвод. Мене шо, до генерала так и будут все время понижать?

Рота заржала.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал я официально. — Взвод примете временно, до возвращения товарища сержанта.

— Та я ж понимаю, — он оглядел Колькиных, стоявших с постными лицами. — Хлопцы. Я вас за три месяца так выучу, шо вы своего Кольку не узнаете. Вин прийде лейтенантом, а вы вже будете люди.

— Мы и так люди, — буркнули из строя.

— Це мы побачимо.

Колька уехал двадцать третьего, на попутной полуторке, с вещмешком и с той самой немецкой гармошкой за пазухой.

Он всё оборачивался и махал, пока полуторка не съехала в балку, а мы стояли у дороги — я, Калюжный, Гацоев, Лев, Лунарь с новенькими лычками — и махали в ответ, и Федька орал ему вслед что-то про то, чтоб не забыл, кто его кормил.

Полуторка ушла.

— Тры мисяци, — Калюжный сплюнул в пыль.

— Три месяца, — согласился я.

— Васько.

— М?

— А чого ты на дорогу так дывышься? Уихав вже.

Я и впрямь смотрел. На обочине, шагах в двадцати, стоял дед Пантелей с карабином и глядел вслед полуторке. Довольный. Деда мы закопали в ноябре, а он стоит и радуется за Кольку. Моргнул — обочина пустая.

— Да так, накатило что-то, — поморщился я. — Пойдем.

Глава 3

Городок стоял на высоком берегу, и уже одно это заставляло лицо кривиться. Второе — камень. Не саман, не дерево, а нормальный жжёный кирпич конца прошлого века: купеческие лабазы в два этажа, склады с толстенными стенами, гимназия, пожарная каланча. Всё это строили люди, которые о войне даже не думали, а укрепления получились идеальными.

— Гля, красота какая, — Федька аж остановился. — Прям как в кино.

— Похоже, — согласился я. — Особенно вон та каланча.

Каланча торчала над крышами метров на тридцать и просматривала всю пойму, по которой нам предстояло идти. Таких я еще в мои времена насмотрелся — наверное, в каждом городе хоть одна, но сохранилась.

Полк подошёл третьего апреля и встал.

Мы работали двое суток, и за двое суток я узнал про этот городок больше, чем его собственный голова знал за всю жизнь.

Немец сидел плотно и грамотно. Пойма перед городом простреливалась двумя пулемётными точками из каменных подвалов — не из окон, а именно из подвалов, из продухов на уровне земли, куда попасть можно только прямым попаданием. Дорога была перекопана и заминирована в три ряда. Мост через приток — подорван и обвален с той стороны.

Но при этом немец уходил. Это было видно по мелочам, и мелочи копились двое суток.

В первую ночь Лунарь притащил из-под самой окраины немецкую полевую сумку полкового ветеринара, оставленную на телеге. Ветеринар при хозяйстве нужен, пока хозяйство есть. Сумку бросили, а сам ветеринар, похоже, уже свалил.

Во вторую ночь Гацоев вернулся и доложил, что от каланчи сняли и увезли телефонный кабель. Не перерезали, а именно смотали и увезли — двести с лишним метров хорошего кабеля немец ни в жизнь не бросит.

Днём над городком трижды поднимался жирный чёрный дым: жгли бумагу. Бумагу жгут не тогда, когда собираются держаться.

А к вечеру второго дня Лев, лежавший со мной в бурьяне и считавший ходки грузовиков, сказал:

— Командир, а они станки вывозят.

— Какие станки?

— С МТС. Вон, третий рейс — под брезентом длинное, и садится машина низко. Токарный это.

— Уверен?

— Я токарный от сеялки отличу, — обиделся инженер.

Немец грузил станки. Немец, который собирается держать город, станки не грузит — у него для этого нет ни машин, ни времени.

За двое суток мы потеряли двоих.

Первого — на минном поле в пойме, в первую же ночь, из новеньких. Он взял левее, чем шёл Гацоев, метра на полтора взял, и сразу заплатил за нарушение приказа «идем след в след».

Второго — на третьем часу третьей вылазки, глупо и обидно: немцы пустили осветительную ракету наугад, просто от скуки, и парень дёрнулся. Дёргаться нельзя. Лежи и терпи, ракета сама сдохнет.