Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 55

— Свои! — крикнул Мятлев громко. — Свои, отец!

Человек не пошевелился. Тогда он посмотрел на звёздочку у меня на шапке. Долго посмотрел. Потом сел на землю и заплакал.

Из ближайшего подъезда вышли трое. Потом ещё. Через десять минут на улице стояло человек сорок, и они не подходили близко, а стояли метрах в десяти полукругом и смотрели.

Женщина в платке подошла первой. Она подошла ко мне, посмотрела снизу вверх и что-то спросила по-венгерски.

— Руссу!

— Товарищ капитан, я по-венгерски не…

Она поняла, что мы не поняли, и повторила по-немецки, медленно, по слову.

Немецкий я знаю плохо. Но эти слова я разобрал.

Она спросила, правда ли, что немцы ушли.

— Ушли, — сказал я. — Ушли. Всё.

Она поняла интонацию, обернулась к остальным, что-то им сказала, и по толпе пошло движение.

— Кабанов, — сказал я, не оборачиваясь. — Бегом к Вострикову. Доложи: обнаружено гетто, живых много, точное число неизвестно, нужны медики, нужно продовольствие, нужен транспорт. Понял?

— Есть!

— Бегом.

Он побежал.

Мы простояли там два часа.

Я зашёл в один дом — в один, больше не пошёл. В квартире на первом этаже было двадцать восемь человек. Я их сосчитал, потому что считать — это то, что я умею делать в любом состоянии.

Двадцать восемь человек в двух комнатах. Печь холодная. На подоконнике стояла кастрюля. В кастрюле была вода, и больше ничего.

У окна на стуле сидела старуха, замотанная в одеяло, и не повернула головы, когда я вошёл. Мальчик лет восьми стоял у стены и смотрел на меня. Такого лица у восьмилетки быть не должно — ни страха, ни радости, ни любопытства.

Я вышел.

Во дворе меня нашёл Тюлькин.

— Товарищ капитан.

— М?

— Я раздал, — сказал он.

— Что раздал?

— Всё, — сказал Тюлькин и посмотрел мне в глаза. — Ротное хозяйство. Крупу, консервы, сахар. И энзэ тоже.

— Энзэ.

— Энзэ, — подтвердил он. — Виноват, товарищ капитан. Разрешения не спрашивал. Готов понести.

Я посмотрел на него.

— Порфирий Игнатьевич.

— Я.

— Спасибо.

Тюлькин моргнул.

— Так это… — сказал он. — Так а как иначе-то?

* * *

Двадцать шестого января под нами обвалился дом. Мы сидели на втором этаже углового здания и работали оттуда по перекрёстку — трофейный пулемёт в окне, я, Кабанов, Пшеничный и четверо из взвода Мятлева.

Немцы подтащили самоходку и начали бить по нижнему этажу.

— Уходим! — заорал я после третьего снаряда. — Все вниз, через двор!

Мы успели дойти до лестницы, когда четвёртый снаряд вошёл под нами.

Пол ушёл.

Я не помню, как падал. Помню, что стоял, а потом лежал, на мне было что-то тяжёлое, было темно и полно пыли, и дышать этой пылью было нельзя.

Я попробовал двинуть руками. Руки двигались. Ноги тоже, только правая упиралась во что-то.

— Кабанов!

Кашель справа.

— Тут я…

— Живой?

— Вроде.

— Пшеничный!

Тишина.

— Пшеничный!!!

— Не ори, командир, — отозвался снайпер откуда-то снизу и очень спокойно. — Я под балкой. Меня не давит, но я не вылезу.

Сверху застучало.

— Товарищ капитан!!! — глухо, через плиты, голос Шабанова. — Вы где⁈

— Здесь! Нас четверо слышно, остальных не знаю!

— Разбираем!

— Гриша, не сверху! — заорал снизу Лунарь. — Не с гребня! Обходи, вон оттуда, где плита на плиту легла!

Разбирали сорок минут.

Меня вытащили вторым. Когда меня тянули за руки, я упёрся левой ногой и ощутил такой букет, что я на секунду перестал видеть.

— Стой! Стой, нога!

Меня положили на кирпичи. Степан присел рядом, ощупал бедро, потом колено, потом голень.

— Больно?

— Больно.

— А так?

— Так больнее.

— Кость цела, — сказал он через минуту. — Мышца битая. Товарищ капитан, вам бы в госпиталь.

— Кость цела?

— Я же сказал — цела.

— Тогда не в госпиталь.

Степан посмотрел на меня, потом на Шабанова, потом опять на меня.

— Тогда хоть палку возьмите.

— Не возьму.

— Возьмите палку, товарищ капитан, — сказал Шабанов. — Или я вас на себе понесу. Мне не тяжело, я борец.

Палку я взял.

Из семерых, бывших на втором этаже, не хватало одного — бойца из мятлевского взвода по фамилии Гриценко. Копали до темноты. Нашли его под перекрытием, целиком накрытого плитой, и вытаскивали ещё час, подводя под плиту брёвна и поднимая её домкратом от грузовика.

Когда подняли, Мятлев наклонился, посмотрел и сказал:

— Сразу.

— Точно?

— Точно, товарищ капитан. Он даже руки не поднял.

Двадцать девятого января мы брали квартал у Керепешского кладбища, и в этом квартале был перекрёсток, а на перекрёстке — развалины.

Дом обрушился давно, недели за три до нас — поперёк улицы, так что вместо перекрёстка была гора битого кирпича метров пяти высотой и метров сорока в поперечнике.

Немцы сидели за этой горой. Обойти было можно — через два двора и сквозной подъезд — и я как раз собирался обходить, когда с той стороны перестали стрелять.

Совсем перестали.

— Ушли? — спросил Мятлев.

— Может, ушли. Может, приманивают.

— Проверить?

— Проверить.

— Я схожу, — вызвался Гацоев.

Он пошёл, как ходил всегда: первым, впереди своих, по-хозяйски, выбирая, куда ставить ногу. Я видел его со своего места — он поднимался на завал сбоку, наискось, не по гребню, где силуэт, а вдоль, в тени стены.

Правильно поднимался. Как учил своих полтора года. Горец сделал очередной шаг — аккуратный, меж двух обломков кирпича — и коротко, сухо, почти неслышно по сравнению с артиллерией, взорвалось.

Я ломанулся к облаку кирпичной пыли, отчаянно опираясь на палку. Она застряла в обломках, я ее выбросил и дальше бежал игнорируя подламывающуюся ногу.

— Товарищ капитан, стой! Там мины!!!

Да знаю я!

Гацоев лежал на боку, на битом кирпиче, метрах в четырёх от места, где наступил на немецкий подарок. Я упал рядом на колени и взял его за плечо.

Он был жив.

Он посмотрел на меня, и во взгляде его было удивление.

— Тембол.

Он открыл рот, попытавшись что-то сказать. Я наклонился к самому его лицу, пытаясь услышать, но он не сказал ничего — выдохнул в последний раз и в последний раз посмотрел на затянутое серыми, тяжелыми облаками, небо.

Дав Темболу немного полюбоваться, я закрыл ему глаза.

* * *

Льва прислали через два часа, с двумя сапёрами.

Он прошёл по завалу с щупом, снял ещё три мины и спустился ко мне.

— Восемь метров прошёл, — сказал он. — Три мины. Значит, они там всё засеяли, когда уходили.

— Лев.

— Да?

— Он их не увидел.

Лев снял очки, протёр стекло о рукав и надел обратно.

— А их и не видно, — ответил он. — На земле мина след оставляет, Вась — земля осела, трава примята, цвет другой — опытный человек читает. А тут кирпич. Крошка. Мина ставится за десять секунд, присыпается горстью щебня, и через сутки эту мину не найдёт даже тот, кто её ставил.

— Совсем?

— Совсем, — сказал Лев. — Только щупом. По пятнадцать сантиметров.

Он посмотрел на завал:

— Тут работы на двое суток. Я останусь.

Я сидел на кирпичах и смотрел на этот завал.

Гацоев ходил по горам двадцать лет. Он читал осыпь как книгу. Он видел на склоне след, которому три дня. Он мне однажды показал в темноте место, где прошли люди, и показал по камню, и я тогда ничего не увидел, даже когда он ткнул пальцем.

В горах он бы её увидел. А здесь не горы. Здесь битый кирпич.

Ногу Гацоеву оторвало выше колена. Её нашёл Шабанов — в стороне, метрах в семи, под куском стены. Он вытащил её оттуда, а потом сел рядом на кирпичи и просидел так минут пять, ни на кого не глядя.

Потом встал, расстегнул шинель, снял её и стал заворачивать.

— Гриша.

— Товарищ капитан, — сказал он, не оборачиваясь. — Не надо сейчас. Я сам.