Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 53
Восемьдесят человек, которые полтора месяца шли по венгерской грязи, попали в горячую воду. Первые пять минут стояла тишина, нарушаемая только стонами удовольствия. Потом началось.
Шабанов топил всех. Кабанов орал, что у него отваливаются ноги, и требовал, чтоб ему их отпилили. Лунарь плавал по-собачьи, гордый собой. Мятлев, который в мирной жизни, кажется, вообще не умел отдыхать, сидел по горло в воде с закрытыми глазами и лицом человека, достигшего окончательного просветления.
Гацоев зашёл в воду и остановился.
— Тембол, ты чего?
— Горячая.
— Ну да.
— Из земли идёт горячая, — сказал он с недоверием. — Слушай, у нас в горах тоже есть такие. Только там холодная и кислая, и её пьют.
— А тут греются.
— Тут лучше, — подумав, решил Гацоев и полез.
— А вот хрен знает, — решил поспорить я. — Холодная и кислая минералочка полезная и вкусная.
Эх, где мои «Ессентуки №17»?
— По-моему смысла сравнивать нет, — заметил Колька. — Это ж разное.
Спор на этом закончился, потому что в самом деле спорить было не о чем. Пшеничный в купальню не пошёл. Он остался в охранении и на все уговоры ответил одним словом:
— Потом.
Пошёл он последним, один, когда все уже вылезли, и сидел там сорок минут вместо двадцати, а я сделал вид, что не заметил.
Любят эти снайперы одиночество.
Двадцатого декабря нас догнала почта, и почта привезла посылки.
Тюлькин раздавал, стоя на ящике.
— Шабанов! Кабанов! Мятлев! Товарищ капитан, вам!
— Мне?
— Вам, — подтвердил Тюлькин с интересом. — Целый ящик. Фанерный.
Я подошёл.
Ящик был небольшой, действительно фанерный, обшитый по углам жестью, и надписан он был чернильным карандашом, крупно, с наклоном.
Адрес отправителя: Краснодарский край, детский дом номер такой-то.
От «моих» детей.
В сентябре, еще в Болгарии, когда я маялся от безделья, а роту гонял в хвост и в гриву, чтобы не маялись бойцы, я отправил письмо и посылку в «свой» детдом. Второе тогда отправил Одарке, как она просила.
Детдома и его воспитанников я не видел. Рос там не я, а бывший Сидорин, но дети-то настоящие, и они по-настоящему за меня переживают и верят, что я вернусь. Страна воюет, и воюет так, как не воевала никогда. «Все для фронта» это ж не лозунг, а единственно возможный путь к победе. Короче — я решил, что рацион у ребят тот еще, и собрал в посылку то, чего они, полагаю, даже не пробовали. Два ящика трофейного шоколада, консервированные фрукты, сахар, американская тушенка. Мало, если на всех делить, но «мало» здесь бесконечно лучше, чем ничего.
Сверху я обновил записи в своей сберкнижке и немного офигел от суммы, которая там накопилась. Офицерская зарплата, премии к наградам, премии за эффективность — последние зовутся и высчитываются не так, как в моем времени, но как-то начисляются. Недрогнувшей рукой я написал заявление в финчать и перевел в детдом почти все, оставив себе символические сорок рублей. К победе накопится еще, а у меня будет очень приятный пакет бонусов за Дважды Героя, поэтому не пропаду. Приписал — «от бойцов Красной Армии».
Вынырнув из воспоминаний, я забрался в посылку.
В ящике лежали варежки. Много. Штук двадцать пар, и все разные — вязаные, разноцветные, из разной шерсти, потому что шерсть, видимо, собирали отовсюду, где смогли.
Носки. Шарфы, штук пятнадцать. Три пары чего-то, что я определил как вязаные подшлемники. И свитер. Свитер был один, серый, огромный, связанный явно на человека богатырского сложения и явно несколькими людьми сразу, потому что вязка на рукавах была разная и рисунок не сходился.
Сверху лежали письма. Их было штук сорок. Разными почерками, от больших букв в клеточку до совсем взрослого аккуратного письма старших. Писали все.
Писали, что получили посылку. Что шоколад разделили на всех, по кусочку, и что старшие отдали свои маленьким, а маленькие всё равно не доели и вернули старшим. Что фрукты открыли на Октябрьскую. Что деньги директор потратил на дрова и на обувь, и что теперь у всех есть валенки, у всех до единого, чего не было с сорок первого года.
Спрашивали, есть ли у меня дети.
Спрашивали, страшно ли на войне.
Один мальчик писал печатными буквами, что когда вырастет, тоже будет разведчиком, и просил ответить, берут ли в разведчики, если плохо видишь.
Девочка лет двенадцати писала, что связала шарф сама, первый раз в жизни, и что если он кривой, то пусть я не сержусь.
Я разбирал это на ящике, а рота стояла вокруг и молчала.
Потом Шабанов взял свитер, развернул его, посмотрел и сказал:
— Товарищ капитан, вам великоват будет.
— Это правда, — улыбаясь письму с своих руках, кивнул я. — Забирай, Гриш, больше некому.
Варежки разошлись по роте за десять минут. Носки — тоже. Шарфы Тюлькин разделил по справедливости, то есть сначала раненым, потом тем, у кого нет, потом остальным.
Кривой шарф я оставил себе. Один край шире другого сантиметра на три, и в двух местах петли спущены. Я повязал его на шею и решил, что кривизна не мешает шарфу меня согревать.
Отвечали всей ротой три вечера.
Я думал, что напишу одно письмо от себя, а вышло иначе: рота узнала, что писать надо сорока детям, и рота села писать.
Писали кто как умел. Шабанов диктовал Бабенко, потому что сам писал медленно, и надиктовал мальчику, который хочет в разведчики, целую страницу о том, что в разведку берут, если человек не трус, а очки — это ерунда, у нас в дивизии есть один сапёр в очках, и он умнее всех.
Мятлев написал два письма и оба порвал. Потом написал третье, и его рвать не стал. Гацоев написал письмо на осетинском, потому что по-русски пишет плохо, а потом попросил Кольку продублировать на русском, под диктовку, и Колька согласился.
Лунарь писать отказался наотрез.
— Я, товарищ капитан, детям писать не буду.
— Почему?
— А чего я им напишу? — он посмотрел на меня. — Я в детдоме не был. Меня с пяти лет воры кормили. Не буду я им врать, что у меня всё хорошо было.
— А правду напиши.
— Правду детям нельзя.
Он подумал.
— Ладно, — сказал он. — Я им лучше вот чего.
И он весь вечер что-то мастерил из немецкого сигнального фонаря, а наутро принёс мне странную штуку: жестяной фонарик со сдвижной шторкой, маленький, аккуратный, с приделанным колечком.
— Это чего?
— Это тому, который в разведчики хочет, — сказал Лунарь. — Пусть тренируется. Ночью под одеялом читать — самое то.
Кольцо вокруг Будапешта замкнулось двадцать шестого декабря. В это время мы стояли в венгерском селе, километрах в двадцати от города, и на юге в этом селе к вечеру было слышно, как работает артиллерия.
А накануне, двадцать пятого, была ещё одна штука, которая меня зацепила. Взяли мы небольшой опорный пункт — хутор с окопами, дрались там недолго, немцев было мало, и они отошли, бросив позиции.
В блиндаже стояла маленькая ёлка, воткнутая в ящик из-под патронов. На ней висели украшения: полоски фольги от шоколада, две бумажные звёздочки, вырезанные ножницами, и три стреляных гильзы, начищенные до блеска и подвешенные на нитках.
Под ёлкой лежали посылки. Три штуки, нераспечатанные, надписанные немецкими женскими почерками. Рота вошла и остановилась.
— Товарищ капитан, — спросил Кабанов после паузы. — У них тоже Новый год, что ли?
— Не, у них Рождество. Двадцать пятого.
— А посылки чего не открыли?
— Не успели.
Кабанов постоял.
— Ну и хер с ними, — сказал он наконец, и это прозвучало неуверенно.
Посылки мы вскрыли, фотографии немок и детей выбросили, а печенье, консервы и шоколад из них съели. Ёлку оставили стоять — Новый год скоро.
Глава 23
Путеводитель по Будапешту я нашёл в брошенной аптеке на окраине Пешта, четвёртого января. Немецкий, довоенный, с картинками и планом города. Я сунул его в планшет и в первый же вечер пролистал. Увы, помогал он редко, а в основном мы с путеводителем были решительно друг с дружкой несогласны.
