Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 47

Румын, разумеется, ничего не понял, но интонацию понял правильно и заулыбался уже нормально, во всё лицо, и хлопнул Шабанова в ответ, для чего ему пришлось привстать.

Руссу переводить не стал. И правильно сделал.

Гацоев с румынским капралом полчаса обсуждали ножи. Слов не понимали ни тот, ни другой, но ножи в обсуждении не нуждаются: показал, дал подержать, провёл ногтем по лезвию, покачал головой, показал свой. Разошлись они, обменявшись, и оба остались уверены, что надули друг друга.

Лунарь ничего не менял. Он ходил кругами и смотрел на румынское снаряжение с профессиональным интересом.

— Товарищ капитан, — сказал он мне вполголоса. — А у них ранцы на двух ремнях. Неудобно.

— Тебе-то что?

— Так они ж теперь союзники. Надо ж знать, как у союзников устроено.

— Лунарь.

— Я ж просто смотрю!

Я в этом гвалте искал глазами одного человека и нашёл его не сразу. Колька сидел на подножке грузовика, метрах в сорока от всей этой ярмарки, и чистил автомат, которому чистка была не нужна.

Я подошёл и сел рядом. Он не поднял головы. Румыны занимали Одессу два с половиной года. Не немцы — румыны. Они там были хозяева, у них там была своя губерния со своим названием, и его мать эти два с половиной года сидела в подвале и в селе, и я не знал, что у Кольки на душе еще.

— Как ты, Коль?

— В порядке, командир.

— Я знаю.

— Просто не пойду туда, — не отрываясь от затвора, кивнул он на румынов. — Вы не думайте, я всё понимаю. Приказ, политика, союзники. Я стрелять в них не буду. Я просто туда не пойду.

— И не ходи, — кивнул я.

Он наконец посмотрел на меня.

— А вы пойдёте?

— Я подойду, — сказал я. — Потому что я ротный, и мне надо, чтобы завтра этот батальон прикрыл нам фланг, а не думал, что мы их за людей не держим.

Колька кивнул.

— Так и я о том же, — сказал он. — Вы идите. Кто-то ж должен.

Я посидел ещё немного и пошёл к румынам. Выпил с их майором из его фляжки, и майор произнёс тост, которого я не понял, а Руссу перевёл как «за победу», сильно, по-моему, сократив.

А через час, когда уже собирались, тот самый усатый румын, что дал Тюлькину цуйку, подошёл к грузовику, на подножке которого сидел Колька, и молча положил рядом с ним кулёк.

В кульке был виноград. Румын ничего не сказал и ушёл сразу, не дожидаясь ответа, и мне показалось, что он всё понял правильно и без перевода.

Колька просидел над этим кульком минут пять.Потом взял его и отнёс в третий взвод, своим, и там его съели за две минуты, и он ел вместе со всеми.

Через два дня нам поставили задачу взять мост через Дунай. Обычный железнодорожный, через приток, метров восьмидесяти. Немцы отходили за реку и держали его, чтобы пропустить свои части, а потом взорвать, и подготовили они его основательно: заряды на трёх пролётах, охрана — взвод с двумя пулемётами на том берегу и один пулемёт с этой стороны, в будке путевого обходчика.

Полк подходил через два часа, и мост был ему нужен.

— Какие мысли, Лунарь?

Он полежал в кустах минут десять, разглядывая.

— Товарищ капитан, а зачем нам вообще берег?

— В смысле?

— Так они ж провод по мосту тянули, — сказал он. — Вон, видите, вдоль перил идёт, справа. А снизу, под настилом, там балки. Я по балкам пройду.

Я посмотрел на мост. Под настилом действительно шли продольные балки, и по ним теоретически можно было ползти, вися над водой. Теоретически.

— Восемьдесят метров под настилом, над водой и с зарядами над головой.

— Дык темно ж будет.

— Не будет темно. Сейчас полдень, а полк через два часа.

Лунарь почесал нос.

— Тогда надо, чтоб они на меня не смотрели.

Это было конструктивное предложение.

— Мятлев, бери свой взвод, уходишь на километр вниз по течению и оттуда начинаешь. Много, шумно, как будто вы там переправляетесь. Гацоев — на километр вверх, то же самое. Пшеничный — будка обходчика, вот эта, ближняя. Как начнёт шуметь Мятлев, снимаешь всех, кто в ней есть, и держишь её пустой. Колька — со мной, будем изображать лобовую попытку.

— А лобовая попытка нам зачем? — спросил Колька.

— Затем, что если мы не полезем в лоб, они удивятся и поймут.

Началось в час пятнадцать. Мятлев ниже по течению открыл такую пальбу, что я на секунду решил, будто он и вправду переправляется. Через минуту подключился Гацоев сверху. Немцы на том берегу засуетились и растащили пулемёты по флангам, и это было ровно то, что нужно.

Пшеничный отработал по будке. Двумя выстрелами, с трёхсот метров, через окно. Мы с Колькой в это время лезли на насыпь с фронта — демонстративно, с криком. Залегли на середине, по нам сразу же ударили, и лежали мы там минут двенадцать, вжимаясь в щебень, который норовил прилететь летел в лицо.

А Лунарь шёл под мостом. Я его не видел. Я вообще на мост в эти двенадцать минут не смотрел, потому что смотреть было нельзя: смотреть надо было туда, куда смотрел бы человек, который лезет в лоб.

Потом сзади кто-то заорал:

— Вон он! Идёт!

— Молчать!!!

Он прошёл все восемьдесят метров и вернулся обратно, тем же путём, занявшим двадцать три минуты. Провод он перерезал в двух местах и концы утопил.

— Готово, товарищ капитан, — сказал он, вылезая на насыпь. Руки у него тряслись, и он их прятал. — Только я там… это. Я вниз посмотрел один раз. Не надо было.

— Высоко?

— Метров десять. И течение. Оно, паскуда, крутится.

— Больше не смотри.

— Не буду, — пообещал он от души.

Мост брали в лоб через сорок минут, когда подошёл полк с пушками, и взяли за час, а заряды остались висеть на пролётах бесполезным грузом, потому что тока к ним не пришло.

* * *

Восьмого сентября наши войска вошли в Болгарию, а мы вошли туда шестнадцатого, потому что дошли не сразу. Болгария не воевала с нами. То есть формально мы ей войну объявили, а она нам не ответила, а потом там случился переворот, и новое правительство объявило войну Германии. В итоге за все дни, что мы шли по Болгарии, не было сделано ни одного выстрела.

Ни одного.

Нас встречали в каждом селе. Не так, как встречали в освобождённых наших городах — там встречали свои, и это было другое. Тут выходило всё село, с вином, с виноградом, с брынзой, с музыкой, и совали, и обнимали, и кричали, и половину этого крика мы понимали.

— Братушки! Братушки!

— Товарищ капитан, — сказал ошалевший Бабенко на второй день. — А они чего нас так?

— Мы их от турок освобождали. В семьдесят седьмом году.

— В каком семьдесят седьмом?

— В тысяча восемьсот семьдесят седьмом.

Бабенко посчитал.

— Так это ж шестьдесят семь лет назад!

— Ну да.

— И они помнят⁈

— Как видишь.

Отдельным потрясением для роты оказались вывески. Читать начали всё подряд, вслух, и с этого началось.

— «Мляко»! — орал Шабанов, тыча пальцем в лавку. — Гля, мляко! Это молоко, что ли?

— Молоко.

— А тут «хляб»! Хлеб!

— Хлеб.

— Товарищ капитан, да тут всё понятно!

Понятно было не всё — часа через два Шабанов вернулся озадаченный.

— Товарищ капитан. А почему у них «направо» — это прямо?

— В смысле?

— Я спросил, где колодец. Мне говорят: «направо». Я иду направо — нет колодца. Возвращаюсь, спрашиваю. Опять говорят «направо» и рукой показывают прямо.

Разбирались мы с этим полдня и общими усилиями выяснили, что «направо» по-болгарски значит «прямо», кивать головой у них значит «нет», а мотать — «да».

— Как жить-то? — потрясенно спросил Шабанов.

— Осторожно, — посоветовал Лунарь. — Ты, Гриша, вообще молчи и головой не тряси. А то согласишься на что-нибудь.

Разведроте без противника делать нечего — это выяснилось на третий день Болгарии, и выяснилось неприятно. Мы шли маршем, никого не искали, никого не брали, ни за кем не наблюдали — и рота, впервые за всю войну, начала маяться.

Маяться начал и я, и вот это было хуже. Три года у меня была работа, и работа занимала меня целиком, а о том, что будет после, думать было некогда и незачем. А тут работа кончилась — временно, на две недели — и обнаружилось, что под ней ничего нет.