Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 46

— Нельзя.

— Жалко, — вздохнул Тюлькин. — У них хорошие фляги.

Глава 20

Государственную границу мы перешли шестого сентября, в половине одиннадцатого утра, по мосту через какую-то безымянную речку.

Я ждал от этого момента чего-то особенного и заранее себя ругал за то, что жду.

Ничего особенного не случилось.

Мост как мост, речка как речка, на той стороне такая же пыльная дорога и такие же кукурузные поля. Столб стоял, но столб был румынский и стоял он криво, а нашего не было вовсе — его, надо думать, свалили ещё в сорок первом и с тех пор поставить не удосужились.

Рота прошла по мосту молча.

Потом Шабанов остановился на той стороне, обернулся, посмотрел на мост и сказал:

— И всё?

— И всё, — подтвердил Калюжный.

— Так а граница-то где?

— Позаду.

Шабанов ещё раз посмотрел на речку метров десяти шириной.

— Не, ну хоть бы забор какой, — сказал он с обидой. — Три года шли.

Тюлькин отковырял от перил щепку и убрал в карман. Я видел, но ничего не сказал.

Румыния оказалась бедной.

Вот этого рота не ожидала совсем. Три года бойцам объясняли — и они сами себе объясняли, — что там, откуда пришли немцы, всё жирное, сытое и краденое. И вдруг выяснилось, что румынская деревня беднее нашей.

Хаты глиняные, крыши камышовые, полы земляные. Дети босые в сентябре, и не потому, что тепло, а потому что обуви нет. Мамалыга вместо хлеба. Волы вместо лошадей.

— Товарищ капитан, — сказал Кабанов на второй день, глядя, как баба гонит двух коз мимо колонны. — А чего они тогда к нам полезли?

— А вот за этим и полезли.

— За чем?

— За тем, чтоб не так жить.

Кабанов подумал.

— Дурные, — сказал он наконец. — У нас-то тоже не сахар.

Немецкие части в это время шли на запад тем же маршрутом, что и мы, только быстрее, и вперемешку с нами, и от этого происходила полная неразбериха.

Двенадцатого сентября мы напоролись на них у деревни, названия которой я не запомнил. Дело было так: моя рота шла в головной походной заставе, впереди полка, и в деревню вошла спокойно, потому что дозор доложил, что деревня пустая.

Деревня нихрена пустой не была.

В ней сидела немецкая колонна — человек двести, три грузовика и одно самоходное орудие, — и сидела она там со вчерашнего вечера, потому что кончился бензин.

Мы поняли это одновременно.

— К бою!!! — заорал я, падая за колодезный сруб.

Первая очередь прошла над самым срубом, выбив щепу мне в лицо.

Дальше было плохо, потому что мы вошли в деревню на пятьдесят метров и оказались на улице, а они были во дворах, за плетнями и в хатах, и их было в три раза больше.

— Гацоев, левые дворы! Мятлев, правые! Колька, назад к околице и держи, чтоб они за нами не вышли! Лунарь, Шабанов, Кабанов — за мной!

— Куда⁈

— К самоходке!

Самоходка стояла посреди улицы без горючего, но с боекомплектом, и если бы её экипаж успел сесть, она бы простреливала улицу всю до конца, а нам по этой улице отходить.

Мы шли к ней дворами, по огородам, через плетни.

Плетень, если кто не знает, ломать нельзя — шумно. Через плетень надо переваливаться сверху, животом, и это долго и неудобно, особенно когда по улице в двадцати шагах бьют.

Три плетня. Тыквенная ботва. Какой-то сарай, в котором орал перепуганный поросёнок.

Экипаж уже бежал к машине — трое, от крайней хаты.

— Шабанов, левого! Лунарь, дальнего!

Я взял среднего сам, короткой очередью, метров с тридцати, и он упал, не добежав до гусеницы шага четыре.

Оставшиеся двое залегли и стали работать по нам из-за корыта.

— Кабанов, гранату!

Кабанов бросил, но недокинул — граната ушла в корыто и рванула под ним, и корыто подпрыгнуло и перевернулось, и один из немцев остался под ним, а второй вскочил и побежал, и его срезал Шабанов.

Мы добежали до самоходки.

— Открывай!

Люк был не заперт — они его и не запирали, машина стояла пустая с вечера.

— Лунарь, полезай, посмотри, что там.

Он влез и через полминуты высунулся обратно.

— Товарищ капитан! Снаряды есть, полный боекомплект! А бензина нет вообще, бак сухой.

— Пулемёт есть?

— Есть!

— Ленты?

— Полно!

Я залез внутрь сам.

В самоходке было тесно, воняло, и я не сразу нашёл, за что взяться. Но пулемёт был обычный MG, курсовой, и с ним я разобрался.

А дальше вышло смешно.

Немцы в деревне не понимали, что произошло. Они видели, что вокруг самоходки была возня, что там стреляли, — и когда самоходка вдруг ожила и начала бить из пулемёта вдоль улицы, они решили, что это их машина работает по нам.

И полезли из дворов, в атаку, поддержать.

Вдоль улицы. В полный рост.

Я работал по ним из их же пулемёта секунд сорок, а Шабанов подавал ленту и орал что-то восторженное, чего я не слышал.

Когда они поняли, было поздно.

Дальше пошло уже проще. Мятлев вышел им во фланг по правым дворам, Гацоев по левым, и через двадцать минут в деревне началось то, что немцы называют «Kessel», а мы называем «загнали в угол».

Сдались они через сорок минут, оптом, все сразу, и было их сто семьдесят с чем-то.

У нас: трое убитых, семеро раненых.

— Товарищ капитан, — сказал Тюлькин, оглядывая колонну пленных с профессиональным интересом. — А самоходку в трофеи оформлять?

— Оформляй.

— А как? У неё бензина нет.

— Порфирий Игнатьевич, ну ты же гений. Придумай.

Он придумал. К вечеру самоходку тащил на буксире трофейный же грузовик, а откуда взялся грузовик — я не спрашивал.

Через полчаса после того, как всё кончилось, в деревню с южной стороны вошли румыны.

Батальон. С офицерами, со знамёнами, в своих круглых касках, и шли они бодро и деловито, потому что гнались за этой же колонной вторые сутки и опоздали ровно на сорок минут.

Рота встретила их молча.

Не враждебно — именно молча. Люди просто перестали делать то, что делали, и стали смотреть, и молчание это было тяжёлое.

Румынский майор подошёл ко мне, козырнул и сказал длинную фразу, из которой я не понял ни слова.

— Кто-нибудь по-ихнему? — спросил я, не оборачиваясь.

Нашёлся боец из второго взвода, молдаванин по фамилии Руссу, из-под Бендер, и через него выяснилось, что майор поздравляет нас с победой, сожалеет, что его батальон не поспел, и предлагает передать пленных ему, поскольку он тут, так сказать, на своей земле.

— Пленных не отдам, — сказал я. — Их сдавать в дивизию, у меня приказ.

Руссу перевёл. Майор развёл руками и заулыбался, и было видно, что он и не рассчитывал, а спросил на всякий случай.

Дальше повисла пауза.

И тут Тюлькин сделал то, за что я его, наверное, и держал все эти годы.

Он подошёл к ближайшему румынскому солдату — пожилому, усатому, с лицом крестьянина — вынул кисет и молча протянул.

Румын посмотрел на кисет. Потом на Тюлькина. Потом сунул руку за пазуху и достал плоскую бутылку.

— Цуйка, — сказал он.

— Чего?

— Цуй-ка, — повторил румын и показал пальцами: пить.

Тюлькин взял, понюхал, крякнул и передал бутылку Шабанову.

Через десять минут вся деревня менялась.

Менялись всем. Они давали цуйку, вино в оплетённых бутылях, брынзу, табак в бумажных пакетах и вязаные шерстяные носки. Наши отдавали махорку, американскую тушёнку, сахар и трофейное немецкое барахло, которого после сегодняшнего было навалом.

Шабанов выменял у румынского сержанта овчинную безрукавку, надел её поверх гимнастёрки, и стал в ней похож на разбойника с большой дороги.

— Гля! — орал он, поворачиваясь. — Красота ж какая!

Румын, отдавший безрукавку, стоял и улыбался — осторожно, вполрта, как улыбаются, когда ещё не поняли, можно ли.

Шабанов посмотрел на него, подумал, а потом сгрёб его в охапку и хлопнул по спине так, что тот крякнул.

— Хер с тобой, хитрожопая морда, — сказал Шабанов с чувством. — Не убивать же тебя теперь.