Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 43
Гацоев плавать не умел совсем.
— В горах негде, — объяснил он с достоинством.
— А как же реки?
— Ты ж сам видел, — удивился он. — Там не как здесь, там тебя сносит и о камни бьет.
Учить его взялся Калюжный, лично, как мичман флота, и подошёл он к делу серьёзно.
— Значит так. Ты вот шо. Ты не барахтайся. Ты ляж на воду и не рухайся.
— Утону.
— Не утонешь. Ты, Тембол, из чего сделан? Ты из мяса. А мясо не тонет.
— Камни тоже из земли, а тонут.
— Ты не камень!
— Я осетин, — сказал Гацоев так, будто это всё объясняло.
Плавать он к августу научился. Плохо, по-собачьи, на десять метров, но научился.
А в начале августа к нам приехали моряки. Приехали трое: капитан-лейтенант и двое старшин, все в чёрном, все с той особой манерой держаться, по которой флот виден за версту. Они провели с нами два дня, посмотрели, как мы сажаемся в лодки, и вынесли вердикт.
Вердикт был короткий: сухопутные.
— Товарищ капитан, — сказал капитан-лейтенант. — Вы в лодку садитесь как в трамвай. Все сразу и с одной стороны.
— Привыкли, — пожал я плечами. — Когда ракета над головой, а в спину пулемет херачит, как-то не до правильных посадок. Но согласен — как правильно, знать нужно.
Капитан-лейтенант кивнул:
— Надо по одному, через нос, и распределяться. У вас на воде будет не Днестр. У вас будет одиннадцать километров.
Я посмотрел на карту. Днестровский лиман. Одиннадцать километров открытой воды от нашего берега до того, и на том берегу — Аккерман, старая турецкая крепость, набитая немцами и румынами.
— Ночью пойдём? — спросил я.
— Ночью, — сказал моряк. — И тихо. Одиннадцать километров тихо, товарищ капитан. Не полтораста метров, как вы привыкли.
Калюжный за моей спиной вдруг издал странный звук.
Я обернулся.
Он стоял и смотрел на моряков, и лицо у него было такое, какого я не видел у него никогда — ни на Кубани, ни под Севастополем, нигде.
— Товарищ капитан-лейтенант, — сказал он хрипло. — Разрешите обратиться. Мичман Калюжный, крейсер «Червона Украина».
Капитан-лейтенант медленно повернулся к нему.
— Тридцать пятая батарея? — спросил он.
— Она, — сказал Калюжный.
Дальше они говорили минут двадцать, и я не понимал примерно половину слов.
Потом Калюжный подошёл ко мне. Глаза у него были красные, и он этого не скрывал.
— Васько.
— Ну.
— Я ж три года на суше, — сказал он. — Три года, понимаешь? Я уж думал, всё, списали, а вони — помнят!
— И что теперь?
— А теперь мы через лиман пойдём, — сказал Петро и вдруг заулыбался во всё лицо. — На воде. С флотом. Ты понимаешь, шо це таке?
— Понимаю.
— Ни хрена ты не понимаешь, — счастливо сказал он и пошёл обратно к морякам.
Глава 19
Приказ пришёл девятнадцатого августа, и в нём было написано всё, кроме главного. Главное — что мы пойдём через лиман, а не вдоль — нам сказали устно, в блиндаже, при закрытом входе, и после этого из блиндажа никого не выпускали двадцать минут, пока полковой особист собирал подписки о неразглашении.
— Одиннадцать километров, — сказал Востриков, водя карандашом по карте. — Ширина в самом узком месте — шесть. Мы пойдём не в узком.
— А почему не в узком?
— Потому что в узком нас ждут.
Логика была железная, и мне она нравилась.
Немцы и румыны держали западный берег лимана уже четыре месяца и держали его как тыловой рубеж — то есть без особого рвения. Аккерман, он же Белгород-Днестровский, стоял там же, где стоял шестьсот лет до этого: крепость на берегу, город вокруг крепости, порт. Гарнизон сидел в городе. Батареи стояли на обрыве и смотрели на воду.
Смотрели они, впрочем, в узкое место.
— Наша задача — высадиться севернее города и выйти к нему с суши, — сказал Востриков. — Ваша рота идёт в первом эшелоне, с моряками. Задача: захватить и удерживать участок берега, чтобы туда встала вторая волна. Дальше по обстановке.
— Плавсредства?
— Флотилия даёт бронекатера и тендеры. Плюс всё, что собрали местные рыбаки, — Востриков поднял глаза. — А собрали они, товарищ капитан, много. Они это добро с сорок первого прятали по камышам.
Двадцать первого, за полдня до погрузки, к нам приехал политотдел. Приехал он в единственном числе и звался капитаном Нечаевым.
Политруков как таковых не было уже второй год — должность упразднили осенью сорок второго вместе с институтом комиссаров, и вместо них появились замполиты, инструкторы и агитаторы. Рота, разумеется, всех их по-прежнему звала политруками, и переучиваться не собиралась.
Нечаев был невысокий, лет тридцати, в очках и с планшетом, набитым газетами. Голос у него был сорванный — он говорил в тот день, по его собственному признанию, седьмой раз с утра, и до вечера ему предстояло ещё три.
Я построил роту в саду.
— Товарищи бойцы, — начал он, голос сразу поехал вниз, и он откашлялся. — Извините. Товарищи бойцы. Я буду коротко, потому что у вас сегодня работа, а у меня ещё три роты.
Рота смотрела на него без всякого выражения. Рота за три года наслушалась всякого и умела стоять и пропускать мимо ушей что угодно.
— Мы подошли к государственной границе, — сказал Нечаев. — Через несколько дней вы её перейдёте.
Вот тут рота начала слушать.
— И вот об этом я и приехал говорить, а не про международное положение, — продолжил он. — Потому что дальше начнётся то, к чему вас никто не готовил. Вы три года шли по своей земле. Вы освобождали своих. Вам никто не объяснял, как себя вести, потому что и объяснять было нечего: свои есть свои.
Он снял очки, протёр их и надел обратно.
— А там будут чужие. И вот тут я вам объясню три вещи, и прошу их запомнить, потому что за них будут отвечать не только вы, но и ваш командир. Первое. Мы приходим не мстить населению, мы приходим его освобождать. Мы приходим бить германскую армию. Румынский крестьянин Гитлеру не родственник, он такой же мужик, как вы, и хату его в сорок первом никто не жёг только потому, что она далеко стояла. За мародёрство, за насилие и за самоуправство будет трибунал. Не пугаю — говорю как есть.
Нечаев обвел нас взглядом и продолжил:
— Второе. Пленных брать. Всех, кто поднял руки, брать живыми и сдавать в тыл. Я знаю, о чём вы сейчас думаете. Я в сорок первом отходил от Днепра и знаю, что тогда никто никого не брал. Но сейчас сорок четвёртый, и правила другие, и не потому, что мы подобрели, а потому, что нам это выгодно.
— Чем выгодно? — спросил кто-то из строя.
— Тем, что румын, который знает, что его возьмут в плен, сдаётся, — сказал Нечаев. — А румын, который знает, что его пристрелят, дерётся до последнего и убивает при этом наших. Каждый сдавшийся — это ваш живой товарищ. Каждый пристреленный поднявший руки — это десять его земляков, которые будут драться насмерть, потому что им расскажут.
В строю зашевелились. Я стоял сбоку и слушал внимательно, потому что это была та редкость, когда человек из политотдела говорил вещи не просто правильные, а работающие. Он не сказал ни слова про гуманизм и классовую солидарность, и правильно сделал: солидарность с румынами этой роте объяснять бесполезно, а вот к сослуживцам солидарности хоть отбавляй.
— Третье, — сказал Нечаев. — Румыния скоро выйдет из войны.
Строй загудел.
— Тихо! Я не сказал «вышла», я сказал «скоро выйдет». Обстановка к тому идёт, и вас об этом извещаю заранее, чтобы потом никто не удивлялся и не наделал глупостей. Может статься, что через неделю румын, в которого вы сегодня стреляете, будет вашим союзником и пойдёт с вами в одном строю.
— Как это — в одном строю? — не выдержал Шабанов. — Ишь хитрожопые какие — как нападать, так с Гитлером, а как огребать — так сразу против Гитлера!
— Боец, а ты бы хотел, чтобы румыны продолжали сражаться до последнего? — прищурился на него Нечаев.
Шабанов пожевал губами и буркнул:
