Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 42
Раньше как: есть сегодня, есть завтра, дальше не считается. А тут вдруг обнаружилось, что есть июль, а за ним будет август, а до августа надо чем-то заниматься, и надо чинить сапоги, потому что до августа они не доживут. И это оказалось непривычно до тошноты.
Рудько мне тогда, в марте, сказал: вы живёте как в командировке.
Правильно сказал, гад.
В расположении меня встретил Тюлькин, и встретил он меня новостью.
— Товарищ капитан! А у нас Мятлев приехал.
— Когда?
— Вчера вечером. Вас не было, я его на довольствие поставил и спать положил.
Мятлев сидел на завалинке в новом обмундировании и чистил сапоги, и по одному тому, как он их чистил, было видно, что он их чистит второй час подряд от нечего делать.
Увидев меня, он встал:
— Товарищ капитан! Младший лейтенант Мятлев из состава курсов младших лейтенантов прибыл для дальнейшего…
— Иди сюда.
Обнялись. Он похудел на курсах, что удивительно, потому что на курсах обычно наоборот, и от него пахло новым сукном.
— Ну как? — спросил я.
— Нормально, — сказал Мятлев. — Топография тяжело шла. Я на местности всё вижу, а на бумаге у меня карта не сходится, хоть режь. Три раза пересдавал.
— Сдал?
— На тройку. Зато по тактике пятёрка, — он помолчал. — Товарищ капитан, там на тактике задачки такие… Я одну решил, а мне говорят: неправильно, по уставу вот так. Я говорю: так по уставу у меня взвод весь ляжет. А майор говорит: устав, товарищ курсант, писали не вы.
— А ты что?
— А я говорю: так точно, не я. Но ложиться-то будет мой взвод.
— И?
— И тройку по уставу отхватил, — вздохнул Мятлев. — Зато пятёрку по тактике. Я так и не понял, как это вышло.
Рота, разумеется, собралась вокруг за две минуты, и рота, разумеется, немедленно начала.
— Гля! — заорал Шабанов от кухни. — Был старший сержант, стал младший лейтенант! Понизили человека!
— Понизили, — подтвердил Калюжный с большим удовольствием, потому что эту шутку он терпел на себе полтора года и наконец дождался возможности передать эстафету кому-то еже. — Оце як мене. Мене вже двичи понижали.
— А если ещё раз понизят?
— А тоди буде просто лейтенант, — объяснил Калюжный. — А потом старший. А потом капитан. Так и понижают, пока до генерала не понизят.
Мятлев слушал это с непроницаемым лицом.
— Всё? — спросил он, когда стихло.
— Всё, — ответил Шабанов.
— Тогда второй взвод ко мне. Проверю, чему вы тут без меня научились.
Вскоре второй взвод смеяться перестал.
Двадцать девятого июля нам поставили стандартную задачу: сплавать на тот берег, посмотреть, кто сменил румын на участке у изгиба, и, если получится, кого-нибудь принести. Пошли восемь человек: я, Мятлев, Лунарь, Кабанов и четверо из второго взвода.
Переправились в час, на двух лодках, тихо, и на том берегу час лежали в лозняке, слушая. Слушать было нечего. Немцы на этом участке вели себя так, как ведут себя войска, которые стоят четвёртый месяц: ракету пускали раз в двадцать минут, по расписанию, часовые ходили по одному и там, где им удобно, а не там, где положено.
— Товарищ капитан, — шепнул возмутился Лунарь. — Они тут совсем разленились.
— Тем лучше.
Мы прошли передний край между двумя ячейками и вышли к ходу сообщения. По нему дошли почти до блиндажей, и вот тут выяснилось, что участок сменили не румыны на немцев, а немцы на немцев, только новых.
Новые не ленились. Первый же встречный — а встретили мы его на повороте хода, лицом к лицу, с трёх шагов — не растерялся и не заорал. Он рванул затвор.
Мятлев ударил его в грудь ножом раньше, чем тот дослал. Ударил и придержал, но винтовка всё равно лязгнула о стенку.
— Уходим! — шепнул я.
Не ушли.
Из ближнего блиндажа вышли двое, и один из них посветил фонарём вдоль хода, и луч упёрся в нас. Скрытность была утрачена, и я снял того, что с фонарём, короткой очередью. Фонарь упал и покатился, продолжая светить. Второго Кабанов свалил прикладом, и мы взяли его — просто потому, что он оказался ближе всех и был оглушён, и потому что уходить пустыми после такого шума было совсем уж обидно.
— Тащим! Лунарь, Кабанов — на нём. Мятлев, прикрываешь. Остальные — к реке, бегом!
Двести метров до лозняка мы бежали под ракетами. Их пустили сразу три, одну за другой. Стало светло, и по нам открыли огонь из двух точек.
Немец, которого мы тащили, начал приходить в себя и упираться.
— Он брыкается! — выдохнул Кабанов на бегу.
— Ну так втащи ему!
Как дети малые, никакой инициативы без командира.
Кабанов втащил немцу, и тот перестал дергаться, целиком направив свое внимание на разбитый нос.
До лодок добежали шестеро — двоих из второго взвода срезало на последних тридцати метрах, обоих очередью, и подобрать их мы не могли никак: там было открытое, и по этому открытому уже работали два пулемёта.
Обратно шли на одной лодке, потому что вторую пробило в трёх местах, и она набирала воду. Восемь человек, пленный и вода по колено. Гребли руками и касками.
На середине реки Лунарь вдруг засмеялся.
— Ты чего? — спросил я.
— Да так, — сказал он, вычерпывая каской. — Подумал: три года по чужим квартирам лазал, ни разу не попался. А тут по чужому окопу прошёл — и на тебе.
— Не сравнивай.
— Так и я о том, товарищ капитан. В квартире хозяин спит, а тут хозяин с пулемётом.
Пленный оказался ефрейтором из свежей дивизии, переброшенной из Италии, и в разведотделе за него сказали спасибо, потому что итальянский след означал, что немцы латают дыры чем попало.
Два человека за одного ефрейтора.
Такая арифметика мне не нравилась никогда, но она была честная: за четыре месяца стояния мы потеряли шестерых, а участок знали наизусть, и когда пойдём вперёд, это сэкономит гораздо больше.
Я это себе объяснил в ту же ночь, и объяснение мне помогло примерно наполовину.
В остальном стояние наше выглядело так: каждую вторую ночь через Днестр уходила группа. Реку в этом месте можно перейти вброд в двух точках, в остальных — только на лодке, и обе точки немцы знали не хуже нас, поэтому ходили мы на лодках.
Задачи были однообразные до зевоты: наблюдение, схема переднего края, смена частей, язык раз в две недели по графику. За четыре месяца рота сделала двадцать девять выходов и взяла одиннадцать пленных, из них четверых — румын, которые сдавались легко и охотно и рассказывали всё, что знали, добавляя к этому свои выдумки.
Потери за четыре месяца — шесть человек, из них двое в ту последнюю июльскую ночь. По меркам сорок четвёртого года это было почти неприлично мало, и я знал, за счёт чего: за счёт того, что мы никуда не спешили.
Спешка убивает больше, чем немцы. Это я понял ещё в сорок втором, а тут получил четыре месяца подтверждений. В остальное время была почти мирная жизнь, и это оказалось самое трудное.
Люди начали разговаривать о том, что будет после войны. Разговаривать с полной отдачей, щурясь от предвкушения, и это уже не было ночной болтовней у печки. Бабенко собирался поступать в институт и уже писал сестре, чтобы узнала про условия приёма. Кабанов хотел вернуться на завод. Тюлькин, к общему изумлению, объявил, что после войны пойдёт в торговлю, и рота два дня осмысляла эту новость, а потом решила, что удивляться нечему. Я не удивился особенно и понадеялся, что буду жить в том же городе — через сколько-то лет придет эпоха дефицита, и собственный торгаш мне сильно поможет.
— А вы, товарищ капитан? — спросил меня Бабенко.
— Я в армии останусь.
— А чего так?
— А больше ничего не умею, — развел я руками.
Купались всей ротой, в лимане у села, на отмели, где вода была тёплая как парное молоко. Шабанов топил всех подряд, потому что был единственный, кого нельзя было утопить в ответ. Лунарь поначалу плавал плохо и стыдился этого, а Колька его учил, и через месяц Лунарь плавал сносно. Пшеничный в воду не заходил вообще, а сидел на берегу в тени и смотрел на воду с таким видом, будто прикидывал дистанцию до проплывающих рыб.
