Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 41

Я подержал его на ладони. Гордиенко был из этого города. Он тут родился, тут вырос, тут ходил по этим улицам, и тут же его закопали, и я знал где.

Я размахнулся и бросил трезубец в море. Он булькнул почти без всплеска. Шагов я не слышал — Калюжный ходить умеет. Он просто оказался рядом, встал слева и стал смотреть туда же, куда и я.

— Выкинул? — спросил он.

— Выкинул.

— И правильно, — сказал Петро. — Тяжёлый.

Мы постояли молча.

— Васько.

— Ну.

— Ты их бачив? — спросил он. — Сегодня. Кого-нибудь.

Я понял, о ком он.

— Нет.

— Совсем?

— Совсем, — сказал я. — Ни одного. Я весь день смотрел, если честно. И на молу вот стою специально.

Калюжный кивнул.

— Ну, значит, не время, — сказал он спокойно.

— А когда время?

— А когда всех соберём, тогда и время, — Петро сплюнул в воду. — Ты ж сам казав: придут разом. Так шо ты не ходи их выглядывать по одному, це неправильно.

Мы пошли обратно по молу, и Калюжный был прав — без значка идти было легче.

Город за нашими спинами горел уже слабо и в трёх местах, его тушили, а завтра нам предстояло идти дальше на запад, к Днестру, а потом ещё дальше, и я знал куда. Я вернулся сюда через два года и семь месяцев, но с точки зрения истории это — просто еще один отбитый у врага город.

Глава 18

Меня разбудил запах. Непривычно-приятный, почти забытый. Настолько, что первые секунды я лежал и не мог сообразить, где нахожусь и что вообще происходит. Пахло топлёным маслом, печным дымом и хлебом, и ни один из этих запахов не имел никакого отношения к войне.

Потолок был белёный, с балкой поперёк. На балке висел пучок сухой мяты. В окно било солнце, и в солнечном столбе плавала пыль. Посмотрел на часы — одиннадцать часов утра, третьи сутки увольнения, село Незавертайловка на левом берегу Днестра.

— Проснулся? — спросила Одарка не отрываясь от печки. — Я думала, до обеда проспишь.

— А сколько?

— Одиннадцать. Лежи, лежи. Я как раз доспею.

— Как раз почти обед, — решил я.

Я сел, посидел, потрогал левое бедро, которое в целом заросло, но на перемену погоды ныло, и понял, что погода будет хорошая, потому что бедро молчало.

Одарке было лет тридцать пять, и была она вдовой с сорок первого. Муж её, тракторист, ушёл в июне и пропал под Уманью. Похоронки не было, а было извещение о пропаже без вести, и она эту бумажку держала в сундуке и никому не показывала. Про это мне рассказал не она, а соседка, в первый же день, шёпотом и с явным намерением помочь.

Одарка сама не рассказывала ничего. Она была спокойная, крупная, с сильными руками и с той манерой двигаться по хате, при которой ничего не гремит и не падает.

На столе стояли: чугунок с варёной картошкой, миска солёных груздей, крынка молока, накрытая рушником, и хлеб. Хлеб был настоящий, из печи, а не тот кирпич, к которому я привык за три года.

— Молоко парное, — сказала Одарка. — Я утром доила, ты спал.

— А чего не разбудила?

— А чего тебя будить. Ты, Вася, спишь как убитый, — она осеклась и мотнула головой. — Тьфу. Не так сказала.

— Нормально сказала, — улыбнулся я.

Я сел за стол, и она села напротив, подперев щёку, и стала смотреть, как я ем. Ела она сама мало и, кажется, только за компанию.

Картошка была рассыпчатая, с укропом. Грузди — правильные, крепкие, скрипучие на зубу, из бочки. Молока я выпил две кружки подряд. Вкусное.

— Голодные вы там все, — сказала Одарка.

— Да не, нормально кормят, — покачал я головой.

Со жратвой последние месяцы дела удивительно хороши даже без учета регулярно находимых немецких заначек с консервами.

— Нормально, — повторила она. — Я ж вижу, как ты ешь. Так не едят, когда нормально. Так едят, когда не знают, когда в другой раз доведется.

Крыть было нечем, и я решил даже не пытаться.

— Одарка.

— Га?

— А ты чего меня в первый день пустила?

Она подумала:

— А ты в калитку постучал. Понимаешь? Вас тут сколько прошло за апрель, тысячи? И все хорошие, и все свои, и все руки не распускают, потому что у вас с этим строго. Но никто в калитку не стучал. Заходят и заходят, чего в свою калитку стучать. А ты постучал и спросил, можно ли.

— Ну так а как ещё? — удивился я.

— Вот и я подумала — как еще? — согласилась она.

Увольнение кончалось. Было жаль уходить от Одарки, но уйти придется. Собрался быстро, потому что собирать было нечего: сапоги, ремень, планшет и вещмешок, а больше почти ничего. Так…

Я достал трофеи: золотую цепочку и часики, маленькие, дамские, на браслете. Она отступила на шаг.

— Ты чего это?

— Подарок тебе, красавице, — улыбнулся я.

— Ты за что мне это?

— Подарок же, — удивился я. — Ни за что, просто на память.

— Вася, — у неё сделалось совсем нехорошее лицо. — Ты вот этого не надо. Я тебя не за это пускала. Я, может, и вдова, но я не…

— Та я понимаю, че ты, — я взял Одарку за руку, притянул к себе, обнял. — Глупая. Знаешь, как мне с тобой было хорошо и спокойно? Три года как пружина натянутая ходил, а у тебя…

Она стояла и молчала, я запутался в словах и продолжил по-другому:

— Ты живая, красивая, добрая. Кому еще мне часы бабьи дарить?

Я отпустил Одарку, она робко взяла подарки. Подержала на ладони и с улыбкой меня приложила:

— Дурак ты, Вася!

— Есть немного, — хохотнул я. — Мы, разведчики, все немного.

— Придёшь ещё?

— Не знаю, — честно ответил я. — Мы тут стоим четвёртый месяц, но однажды пойдём. И когда пойдём, я тебе сказать не успею.

— Ясно, — кивнула она. — Ну ты, если живой останешься, письмо напиши. Хоть строчку. Не пиши ничего такого, просто напиши: жив. Мне хватит.

— Напишу, — честно пообещал я.

Она проводила меня до калитки, а за калитку не пошла, потому что за калиткой уже была улица, а на улице люди.

До расположения было шесть километров, и я шёл их пешком, потому что торопиться было решительно некуда. Настроение было отличным, и я тихонько напевал себе под нос про смуглянку-молдаванку и раскудрявый клён. Дорога шла краем села, потом между полей, потом вдоль виноградников. Виноградники в июле стояли зелёные и тяжёлые, и в них работали женщины. Слева, за деревьями, угадывалась река.

Мы вышли к Днестру в апреле, сразу после Одессы, и с тех пор стояли. Такое я видел впервые за три года: чтобы фронт вот так встал — и не на неделю, не на месяц, а всерьёз, надолго, до неизвестно чего. Плацдармы за рекой захватили сразу, в апреле, на них сидели, немцы пытались их срезать и не могли, и обе стороны на этом успокоились.

Причина была понятная, и она называлась «снабжение». Мы прошли от Днепра до Днестра за четыре месяца, и это были очень хорошие четыре месяца, только вот тылы за нами не прошли. Они остались где-то на полдороге, в весенней грязи, вместе с ремонтными базами, госпиталями и складами. Армия, которая пробежала шестьсот километров, похожа на человека, который добежал до финиша и обнаружил, что вещи остались на старте.

Плюс люди. Дивизия к апрелю имела от штата половину, и половина эта была уставшая, а те, кого прислали в мае — необученная.

Так что стояли мы правильно.

Но была и вторая причина, и вот про неё я знал то, чего не знал никто вокруг, включая Вострикова — главное сейчас происходило не здесь.

Оно готовилось севернее, в Белоруссии, и должно было начаться летом, и по сравнению с ним всё наше южное направление было второстепенным театром, куда до поры не дадут ни резервов, ни снарядов, ни авиации. Мы тут сидели в тени. Нас держали в тени намеренно и правильно, и когда северные дела кончатся, вспомнят и о нас.

Я знал даже приблизительно когда. Не число, но месяц — август. И вот с этим знанием я четвёртый месяц ходил по расположению, слушал, как бойцы и коллеги-офицеры гадают, когда пойдём, и молчал.

Молчать было легко. Тяжелее было другое. Тяжелее было то, что за эти четыре месяца я в первый раз с сорок первого года начал жить не по дням.