Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 35
— Товарищ капитан, — прошептал Лунарь. — А они ж по дороге бьют.
— Ну.
— А в балке им самим-то тесно. Развернуться негде.
Он был прав. Балка была узкая: чтобы уйти, самоходкам пришлось бы пятиться до самого выхода, метров триста, задом, по глине.
— Пшеничный! — крикнул я. — Работай по головам, по открытым люкам, они там наверняка сидят наполовину!
Дальше делали так. Пшеничный с расчётом ПТР загнал экипажи в машины — а закрытая самоходка слепа. Гацоев со своими обошёл балку понизу и вышел им в хвост, к выходу. Колька связал пехоту огнём с фронта.
А мы с Лунарём и четверыми поползли по краю балки сверху, с гранатами. Ползли двести метров по мокрой глине, и глина эта была такая, что мы ехали на животах быстрее, чем ползли. Один раз я съехал вниз метров на пять и обратно карабкался четыре минуты, обдирая ногти.
Первую машину я закидал сам, сверху, двумя связками, в моторную решётку. Вторую взял Лунарь, и взял он её изящно: не бросил, а спустился по стенке балки, положил связку на решётку рукой и ушёл обратно наверх раньше, чем рвануло.
— Ты чего творишь⁈ — заорал я на него потом.
— Так наверняка ж, — удивился Лунарь. — Бросать — можно не попасть. А положить — оно вернее.
Третья самоходка попыталась выйти задом и на выходе встала — и её сожгли ПТР в борт, с полутораста метров, потому что борт у неё был тонкий, а стояла она удобно.
Четвёртая ушла. Пехоту добили в балке. Пленных не брали, потому что колонна шла дальше и возиться было некогда.
Потерь у нас вышло четверо: двое из Колькиного взвода и двое ездовых, которых накрыло вторым снарядом вместе с лошадьми. Тюлькин ходил вокруг и матерился, потому что лошадь в распутицу — это не транспорт, это жизнь.
Двадцать восьмого марта взяли Николаев, и после Николаева наш маршрут развернулся на запад окончательно.
А третьего апреля нас с Калюжным и Колькой накрыло узнаванием. Не сразу. Сначала это было просто ощущение неправильности, вроде того, что бывает, когда входишь в комнату и понимаешь, что кто-то передвинул стул. Степь как степь: балки, лиманы слева, лесополосы, села с белёными хатами.
Потом попался указатель. Обычная фанерка на столбе, немецкая, с готическим шрифтом и стрелкой, и на ней было написано название, которое я знал. Не с сорок первого. Вообще.
Я стоял и смотрел на неё, пока рота проходила мимо.
— Товарищ капитан? — окликнул Бабенко.
— Иду.
С этого момента пошло. Названия начали накатывать одно за другим, как накатывают знакомые лица в толпе, и каждое было двойным: то, что я про него знал оттуда, и то, что помнил отсюда, из сорок первого.
Мы шли по земле, по которой я в прошлой жизни ездил на машине, слушая музыку. Я знал, где здесь будет заправка. Я знал, где здесь свернуть, чтобы срезать. Я знал, что вот за этим поворотом откроется вид на лиман, и вид открылся.
Ничего этого я, разумеется, не сказал.
Пятого апреля Калюжный догнал меня на марше и пошёл рядом молча.
Он шёл так минут двадцать. Потом сказал:
— Васько.
— Ну.
— Ты помнишь, как мы отсюда уходили?
Я споткнулся — просто совпало, ногой в колею попал.
— Помню.
— Шестнадцатого октября, — сказал Калюжный. — С Платоновского мола. Я тогда думал, шо всё. Шо больше сюда никто не вернётся.
— А я думал, что вернёмся.
— Ты?
— Я.
— Ну ты завжди був такий, — хмыкнул Петро. — Скажи ещё, шо знал.
— Знал, конечно, — не смутился я. — Политрук же рассказывал про стратегические потенциалы, мобилизацию и развертывание промышленности.
Он посмотрел на меня сбоку, но переспрашивать не стал — он вообще перестал переспрашивать где-то с прошлой осени, и я так и не решил, хорошо это или плохо.
Шестого апреля мы вышли к Дальнику. Здесь мы стояли в сентябре сорок первого, во втором секторе, и тут же меня в первый раз накрыло по-настоящему, и тут же я в первый раз в этой жизни хоронил своих. Отсюда до Одессы было двадцать с небольшим километров, и в сорок первом эти двадцать километров были всем, что у нас оставалось.
Село немцы держали двумя батальонами и артиллерией, потому что понимали, что оно последнее перед городом. Мы брали его двое суток.
Первый день ушёл впустую, и ушёл он потому, что мы полезли с востока, вдоль дороги, где немец нас ждал и был к нам готов. Соседний батальон немцы покрошили минут за двадцать. Мы шли следом во втором эшелоне и успели залечь раньше, чем нас разобрали, но и там нам досталось: немцы били из минометов, а укрыться в поле негде, кроме воронок.
В воронке я просидел четыре часа вместе с Шабановым и радистом, вода на дне была ледяная, и к вечеру ноги я перестал чувствовать вовсе, что для моего бедра было даже неплохо.
— Товарищ капитан, — спросил Шабанов, когда стемнело и мы поползли назад. — А чего мы в лоб-то полезли?
— Потому что приказ был в лоб.
— А кто приказал?
— Не знаю, Шабанов, — признался я. — Можешь у товарища политрука спросить, а я к Вострикову пойду поговорю.
Ночью я пошёл к Вострикову и попросил разрешения работать самостоятельно, слева, по старым позициям. Востриков посмотрел карту, сравнил с моей схемой, нарисованной от руки, и разрешил.
Схему я рисовал по памяти — сорок первый я запомнил хорошо, потому что тогда эта война была мне в новинку.
Рота работала на левом фланге, вдоль старых окопов — и окопы эти были наши, сорок первого года, оплывшие, заросшие полынью, но абсолютно узнаваемые. Немцы их подновили и сидели в них теперь сами, лицом на восток, что было по-своему справедливо.
— Товарищ капитан, — сказал Гацоев, когда мы ползли по одной из этих канав. — Хорошо копали.
— Хорошо.
— Кто копал?
— Мы.
Гацоев остановился, посмотрел на меня, потом на бруствер, потом снова на меня, и левая бровь у него встала домиком.
— В сорок первом?
— В сорок первом.
— Тогда извини, — сказал он серьёзно. — Плохо копали. Стенка осыпается.
— Так три года, а мы тогда торопились.
— Все торопятся, — согласился Гацоев и пополз дальше.
Второй батальонный узел взяли на рассвете седьмого, и брали мы его так: Лунарь с двумя людьми зашёл через старый ход сообщения, который на немецких схемах уже не значился, потому что был засыпан в сорок первом и раскопан весной кем-то из местных. Лунарь нашёл его за полдня, ползая по бывшему нашему переднему краю с местным дедом, который водил его за папиросы.
— Товарищ капитан, — доложил он, вернувшись. — Там ход. Двадцать метров, потом обвал, но обвал жидкий, руками разберём. Выходит прямо им за спину, в шести шагах от блиндажа.
— Дед не врёт?
— Дед сам там сидел в сорок первом, — сказал Лунарь. — Он мне и показал. Говорит, тут все ходы знают, кроме немцев.
Разобрали за ночь. Работали руками и малыми лопатками, землю передавали назад в плащ-палатках, и всё это в трубе метр на метр, в темноте, где нельзя ни встать, ни развернуться. Лунарь лежал первым и греб перед собой, как крот. Меня хватило на сорок минут, потом я вылез, и на моё место лёг Шабанов, которому там было тесно по определению, но он молчал и греб.
К четырём часам обвал раскопали. За обвалом ход шёл ещё метров восемь и упирался в дощатый щит, за которым слышались голоса.
Ждали до пяти пятнадцати — до того момента, когда часовые меняются и все на позиции полусонные. Щит выдавили сразу вчетвером, чтобы не скрипел долго, и вышли в траншею за спиной у пулемётного расчёта. Пулеметчика я снял сам, ножом, а Лунарь взял второго — тот обернулся на звук, и Лунарь ударил его в горло раньше, чем тот успел набрать воздуха.
Дальше мы пошли по траншее. В траншее нет дистанции, нет манёвра и нет времени думать: есть поворот, за поворотом человек, и вопрос только в том, кто быстрее. Я шёл вторым за Шабановым и работал автоматом с бедра, короткими.
На третьем повороте нам навстречу выскочили четверо, и первого Шабанов встретил прикладом в лицо, а троих положили мы с Колькой в упор.
