Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 33

— А это ещё обиднее!

Я пожал протянутую Рудько руку и обнял Лунаря. Он был всё такой же лёгкий, жилистый, с руками пианиста, только руки эти были совсем не для пианино, и от него, как всегда, пахло чем-то чистым, чему в поле взяться неоткуда.

— Ну здравствуй, Филька.

— Лунарь, товарищ капитан, — поправил он строго. — Филька — это в миру. А тут война.

Сели в хате втроём. Рудько поставил на стол банку американских консервов и бутылку, и я понял, что разговор будет длинный.

— Как вы его вытащили? — спросил я прямо.

— С трудом, — ответил Рудько. — Долго тащил. Полгода.

— Полгода?

— Ваш рапорт по нему лёг ко мне в октябре, — он аккуратно резал сало, укладывая ломти в ряд, ровно, как на витрине. — Знаете, что там было написано? Что вы просите перевести в отдельную разведроту сержанта, судимого по пятьдесят девятой, дважды бывашего в штрафной, с полным набором прочих радостей. И подпись: капитан Сидорин, Герой Советского Союза.

Мы с Лунарем грохнули, Рудько почти по-человечески усмехнулся:

— А теперь представьте себе человека в кадрах, который эту бумагу читает. Он видит: Герой ходатайствует за вора. И у него ровно два объяснения. Первое — Герой не в себе. Второе — вор чем-то Герою угрожает.

Лунарь вздохнул и поежился.

— Че, допрашивали? — повернулся я к нему.

— Красноперые и не так допрашивали, — поскромничал вор.

— Пришлось ехать, — Рудько протер нож чистой тряпицей и принялся нарезать хлеб — так же, аккуратными единообразными ломтиками. — Приехал и предоставил третье объяснение, — сказал Рудько. — Что Герой знает этого человека с сорок второго года, что человек дважды выносил раненых под огнём, имеет две медали и характеристику, которую я лично читал. Мне не поверили. Предъявил бумаги. Не поверили. Пришлось письменно поручиться.

Рудько поднял на меня взгляд. Я кивнул:

— Спасибо, товарищ майор. Не подведем.

— Захочешь чего спереть, — ткнул пальцем в сторону вора безопасник. — При у немцев. Желательно — пулемет.

— А почему пулемет, товарищ майор? — хохотнул Лунарь.

— Чтобы в тебе дыр побольше было, — ответил тот, вернувшись к хлебу. — Тогда в твоей героической гибели никто не усомнится.

Это была штука посерьёзнее, чем два ящика тушёнки и апельсин из Ирана. Майор госбезопасности пишет личное поручительство за форточника с двумя ходками. Если Лунарь завтра украдёт хоть портянку — объясняться будет не Лунарь.

— Зачем? — спросил я.

Рудько вытер нож о тряпицу снова и убрал его.

— Я вам в Ессентуках говорил, — сказал он. — Моя работа — не сажать людей за то, что они изредка видят странное. Моя работа — чтобы ни одна падаль не мешала стране воевать, — он посмотрел на меня. — А Филька твой, между прочим, не падаль. Он свои две ходки получил в тридцать восьмом и в сороковом, за форточки, и с тех пор ни одного взыскания, кроме десяти суток за драку с интендантом, о которой ваш друг Калюжный отказывается рассказывать на трезвую голову.

— А на нетрезвую?

— А на нетрезвую он рассказал, — сказал Рудько. — Интендант обвесил роту на муке. Ваш Филька залез к нему ночью в кладовую, всё пересчитал, ничего не взял и утром положил на стол правильную ведомость. Интендант ударил первым.

Я засмеялся.

— И его за это на десять суток?

— Его за это на десять суток, — подтвердил Рудько. — А интенданта под трибунал. Всё, как положено: за ЧП несут ответственность все.

Роте я представил вора на следующее утро. Рота смотрела молча. Рота уже всё знала, потому что Тюлькин работает быстрее связи, и рота знала в том числе то, чего я ей не говорил.

— Сержант Лунарёв назначается помощником командира третьего взвода, — сказал я. — Его специальность — проникновение. В дом, в окно, через стену, через что угодно. Всё, что заперто, при нём перестаёт быть запертым. Вопросы?

Вопросы, конечно, были:

— Товарищ капитан, — спросил кто-то из третьего взвода. — А правда, что он сидел?

— Правда.

— За что?

— За кражи, — сказал Лунарь сам, спокойно и громко. — Две ходки. Тридцать восьмой и сороковой. Форточник я, по окошкам работал. С пяти лет при деле, потому как сирота, а воры на вокзале подобрали. С сорок второго воюю, смыл вину перед трудовым народом кровью. Ещё вопросы будут?

Рота задумалась.

— А у нас воровать будешь? — спросил Шабанов прямо.

— У своих только крысы воруют, — сказал Лунарь. — Я не крыса.

— А не у своих?

— А не у своих — это не воровство, — удивился Лунарь. — Это трофеи.

С этим привыкшая к набитым импортным добром вещмешкам рота не спорила, но я знал, что без проверок не обойдется.

Первым не выдержал Тюлькин. Он подошёл к Лунарю после обеда, поговорил с ним о погоде и о валенках, потом отошёл и через минуту обнаружил, что у него нет карандаша. Карандаш — химический, обгрызенный с двух концов, тот самый, гнездиловский, — лежал на пеньке в трёх шагах, аккуратно положенный поперёк.

— Товарищ старшина, — сказал Лунарь издалека. — Вы карандаш забыли.

— Я его не забывал.

— Ну значит, он сам ушёл, — согласился Лунарь. — Бывает. Вещи, они ж скучают.

Тюлькин посмотрел на него долго и внимательно, потом кивнул сам себе, как человек, который получил ответ на важный вопрос, и с тех пор эти двое стали работать вместе, и лучше мне не знать, чем именно они занимались.

Второй проверкой был Шабанов, который на спор поставил свою флягу, что запрёт Лунаря в погребе. Погреб был хороший, с амбарным замком, и Шабанов запер его лично, и через восемь минут Лунарь постучал ему по плечу сзади.

— Как⁈ — заорал Шабанов на весь двор.

— Так там дверца ещё одна, — объяснил Лунарь. — Для кадушек. Маленькая совсем, вы её и не заметили.

— Так ты ж в неё не пролезешь!

— Дык я ж не корова, — обиделся Лунарь.

Флягу он не взял, потому что фляга была нужна Шабанову, а Шабанов ему нравился.

* * *

Пришли наградные ведомости за Днепр приехали позже, и я читал их вслух в хате, потому что читать про награды приятнее вслух, а списки были длинные. Дошёл до старшины.

— Тюлькин, Порфирий Игнатьевич, старшина, — прочёл я. — Медаль «За боевые заслуги».

В хате стало тихо.

— Как? — переспросил Шабанов.

— Порфирий Игнатьевич, — недоуменно поднял я на него бровь. — А ты че, не знал, как собственного старшину зовут?

Шабанов открыл рот, посидел так секунды три, а потом заржал так, что упал с лавки, и вместе с ним заржала половина хаты, а вторая половина заржала уже глядя на первую.

Тюлькин ждал с достоинством.

— Отсмеялись? — спросил он, когда стало потише.

— Порфирий! — выл Шабанов с полу. — Игнатьевич! Товарищ старшина, вы ж целый год молчали!

— А чего мне говорить? — удивился Тюлькин. — Я старшина. Старшину зовут «товарищ старшина», — он подумал. — Меня мать так назвала в честь деда. Дед был кузнец, здоровый, как ты. Так что ты, Гриша, смейся, а деда моего не трожь, он бы тебя одной рукой в бочку сложил.

— Виноват, — сказал Шабанов, вытирая глаза. — Порфирий Игнатьевич.

— Вот теперь правильно.

И тут подал голос Пшеничный, который весь вечер сидел в углу и чистил винтовку.

— Я знал.

Все обернулись.

— Ты знал⁈ — Шабанов сел на полу. — И молчал?

— А чего говорить? — пожал плечами Пшеничный. — Спросили бы — сказал.

Ночью мы с Рудько вышли на крыльцо подышать.

— Поздравляю со второй, — сказал он.

— Спасибо.

— Не радует?

— Не особо.

Рудько закурил и долго смотрел в темноту, туда, где стояли машины и где кто-то из водителей возился с мотором при свете фонаря.

— Вы знаете, за что вам первую дали? — спросил он.

— За Манштейна.

— За попавшего под голодную руку Манштейна, — кивнул Рудько. — Я читал ваши показания в сорок втором. И наградной лист читал. Их писали два разных человека про два разных события, — он стряхнул пепел. — А вторую вам дали за яр. Я и этот документ читал. И вот там всё сходится, до последней строчки.