Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 32

На всё ушло меньше минуты. В этот раз выстрел был не единичный, поэтому стрельбу услышали и где-то на юге почти сразу взлетела ракета, а следом ещё две.

— Бегом, — скомандовал я. — Пока они разбираются, откуда.

Побежали. Бежать по плавням с пленным — это не бег, а серия падений в определённом направлении, и на третьем километре от протоки мы влезли в чистую воду: Гацоев прощупал не там, лёд ушёл, и я оказался в реке по горло вместе с унтером.

Вода была такая, что вышибло дыхание. Первые секунды я вообще ничего не мог, только держал этого немца за воротник, потому что утопить его сейчас означало шесть часов работы впустую.

Вытащили нас Колька с Кабановым, за руки, ползком, распластавшись по льду.

— Товарищ капитан, вы синий, — сообщил Колька.

— Я в курсе.

— Спирту? — с видом дореволюционного полового предложил он.

— На том берегу. Идём.

Мокрых стало два с половиной: я, унтер и наполовину успевший высохнуть Шабанов. Про унтера я в тот момент подумал, что если он до нас не дойдёт, то и чёрт бы с ним, но лучше бы дошёл, потому что мерзнуть до самого дома мне одному было обидно.

Дошёл. Все дошли.

На берегу нас встречал Тюлькин с двумя санями, спиртом, сухим бельём и тремя тулупами. Откуда тулупы — я не спрашивал, потому что научился не задавать старшине ненужных вопросов.

— Как прошли ночные купания моржей? — спросил он, оглядывая мокрое воинство.

— Штатно, — стуча зубами и кутаясь в тулуп ответил я. — Вам бы попробовать, Порфирий Игнатьевич, водичка чудо как хороша.

— Пожалуй, подожду лета, — решил старшина.

* * *

Унтер оказался полезный. В разведотделе его раскололи за полдня — учитывая характер языка, ему пришлось несладко — а планшет дал больше, чем сам унтер: сменная схема постов по плавням, позывные и фамилия командира батальона. Востриков был доволен настолько, насколько он вообще умел, то есть сказал «неплохо» и не поставил на вид, что мы вернулись на два часа позже срока.

— Потери?

— Нет.

— Совсем?

— Совсем. Трое искупались, шестерых фашистов положили по дороге.

— Искупались — это не потери, — согласился Востриков и убрал планшет в сейф. — Это — закаливание.

Новый год встречали в хате, все, кто был свободен от охранения. Тюлькин добыл где-то полтора литра, сала, две банки американской тушёнки и патефон, но пластинку на этот раз — другую, не «На сопках Маньчжурии», за что рота его чуть не расцеловала. Бабенко читал вслух письмо от сестры из Молотова, где сестра сообщала, что стала бригадиром. Гацоев показывал желающим, как правильно точить нож, и желающих набралось человек двенадцать.

А Колька играл. Не на гармошке — гармошку он к тому времени уже задвинул, потому что нашёл в соседнем селе старенький, но исправный трофейный аккордеон.

Бывший пацан и действующий лейтенант играл хорошо. Рота слушала, подпевала где могла и требовала повторить. Кабанов заказал вальс, Шабанов — что-нибудь весёлое, Тюлькин — «Синий платочек», Калюжный — конечно «Яблочко», и Колька всем сыграл, а потом, когда основная масса пошла спать, остался с этим аккордеоном один у печки и стал наигрывать тихо, для себя, что-то совсем другое.

Я слушал минут пять и не узнал.

— Это что?

— Штраус, — сказал Колька, не поднимая головы. — Вальс. Только я середину не помню, у меня нот нет.

— Ясно.

Он доиграл до места, которого не помнил, остановился и начал сначала. Я вышел на крыльцо и стоял там, пока не замёрз, думая о том, что Колька готовится к концерту в освобожденной от нацистского гнёта Вене. Сорок четвёртый год начинался через сорок минут, а сколько займет дорога до Вены — я не знал.

Знал только, что мы до туда дойдём.

Глава 15

Про представление я узнал раньше, чем оно дошло до меня, потому что в армии при повсеместной секретности секретов почти не бывает.

Тюлькин сообщил мне об этом в конце февраля, между делом, вместе с новостями о том, что нам обещают валенки в марте, когда валенки уже никому не нужны, и что в соседнем полку повар пропил муку и пошел под трибунал.

— И ещё, товарищ капитан. На вас бумага пошла. За Днепр.

— Какая бумага?

— Хорошая, — ответил Тюлькин. — Наградная. С самым верхним словом.

За яр меня уже представляли, ещё в ноябре, и я тогда получил Красное Знамя, и на этом вопрос считал закрытым. Получается — не закрыт вопрос.

— Тюлькин, ты уверен?

— Товарищ капитан, — обиделся он. — Я вам когда неправду говорил?

— В августе, про сало.

— Про сало это была не неправда, а хозяйственная необходимость.

Указ пришёл в середине марта, когда мы стояли уже под Николаевом и готовились к Южному Бугу.

Вторая Золотая Звезда. Я прочитал бумагу, прикинул, решил, что заслужил — не за что-то конкретное, а по совокупноси — сложил её вчетверо и убрал в планшет.

Первую Звезду мне дали за Манштейна. За фельдмаршала, которого мы грохнули случайно, ночью, от голода, не зная даже по кому стреляем, и который в армейской газете превратился в «уничтоженного группой Сидорина». Я тогда сказал своим: вы знаете, как было, и я знаю, а газета пусть пишет, как ей надо, потому что кому-то там, в окопе, эта брехня придаст сил.

Первую Звезду мне дали за легенду, а в обосновании второй написано, что что за удержание плацдарма. За Днепр в октябре, за рукопашную в ровике, за то, что я держал участок трое суток и не отдал.

— Ура-а-а!!! — горланили бойцы.

— Мы теперь дважды героические! — радовался новичок из вчерашнего пополнения, который того Днепра в глаза не видел.

— Капитанистей нашего командира капитанов нет! — подкалывал Колька.

Там, в Севастополе, он бы радовался не меньше новичков.

— Майор говорил, — припомнил Дзагоева Гацоев. — Звезда на груди командира светит не ему. Она дорогу его бойцам показывает.

Ну а не радовался. Нет, медаль приятна, но меня расстраивала одна глупая в сущности вещь.

— Ты чего такой смурной? — спросил Калюжный вечером. — Тебе ж вторую дали. Такого на всю армию человек десять.

— Угу.

— Так радуйся.

— Когда первую дали, я знал, что она — случайная, — объяснил я. — И нет-нет, да думал о том, как будет здорово получить заслуженную. Думал — возьму в руку, и аж тепло по всему телу пойдет, от гордости. А хер там — приятно, конечно, но не так, как представлял.

Калюжный переварил, заржал и ткнул меня кулаком в плечо:

— Ты пацан чи шо? Ну какое от железки тепло?

Я улыбнулся и развел руками:

— Глупо, согласен.

— Может и правильно, — фыркнув, посерьезнел Петро. — Роте же дали, не тебе.

— Так, — подтвердил я. — И коллективное тепло вроде чувствуют — вон как орут.

Бойцам наград тоже досталось: за Днепр по роте прошло тридцать восемь награждений, из них восемнадцать посмертно. Мятлеву на курсы ушло представление на Красное Знамя. Пшеничный получил Славу третьей степени и по этому поводу произнёс за вечер одиннадцать слов, что было личным рекордом.

* * *

Рудько приехал двадцать девятого марта, в грязь, на «виллисе». Грязь была такая, что «виллис» встал в двухстах метрах от расположения, и остаток пути майор государственной безопасности прошёл босиком, неся сапоги в руках.

Он был не один. Второй шёл позади, тоже разутый, тоже с сапогами, и нёс он их аккуратно, за ушки, стараясь не измазать голенища, и по одной этой манере я его узнал за полсотни шагов.

— Здравия желаю, товарищ капитан! — с десятка метров помахал мне сапогами Лунарь, как всегда сияя наполовину щербатой, наполовину золотой улыбкой. — Разрешите доложить: доставлен в целости, ничего по дороге не пропало.

— Из твоих рук — и не пропало? — гоготнул я. — Здравия желаю, товарищ майор, — козырнул Рудько.

— Товарищ майор всю дорогу карманы проверял, — пожаловался Лунарь. — Каждые сорок километров. Обидно даже.

— Не проверял, — ответил Рудько ровно. — По документам проходите как «перевоспитавшийся», зачем проверять?