Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 31

Услышал их Гацоев. Он в ту ночь спал в сарае у самого края, и в три часа вылез оттуда босиком, в одном исподнем и с автоматом, и разбудил меня тем, что молча тряс за плечо.

— Что?

— Идут. По балке.

— Слышал?

— Собака у хозяев не лает, — сказал он. — Она всю ночь лает. Сейчас не лает.

Я поднял роту без крика, через посыльных. Гацоев увёл своих в балку с двух сторон — не навстречу, а по краям, вдоль обреза, где сверху всё видно, а снизу ничего. Как в горах, только наоборот, и он это делал так же спокойно, как делал на кавказских тропах.

Немцев встретили через двенадцать минут. С обеих сторон сверху, гранатами и в упор. Восьмерых положили в балке, троих взяли, остальные ушли назад так быстро, что бросили два ранца и один пулемёт. У нас ранило одного, легко, в мякоть.

— Слушай, — сказал я Гацоеву утром, когда он уже оделся. — А если б собака просто спала?

— Тогда бы я тоже спал, — согласился он. — Но она не спала.

К вечеру третьего дня Тюлькин доложил мне, что новый комвзвода на утреннем построении вслух повторил фамилии всех тридцати одного человека, ни разу не заглянув в список, и что рота это заметила.

Правда, потом Гацоев увёл взвод на занятия по горной подготовке. В степи. Под Никополем. Где ближайшая гора находится в трёхстах километрах.

— Тембол.

— Что?

— Какие горы?

— Овраги, — невозмутимо ответил он. — Овраг — это гора наоборот. Пусть учатся.

Ну а языка Востриков потребовал двадцать девятого.

— Дивизии нужно знать, кто перед нами стоит на том берегу. Пехота там, или пехота с чем-то ещё, и есть ли смена.

— Разрешите вопрос. Мне идти через реку?

— Вам идти через плавни.

Плавни — это то, из-за чего никопольский плацдарм был такой поганой штукой. Не река с двумя берегами, а десять километров воды, проток, островов и камыша выше человеческого роста, всё это наполовину замёрзшее, наполовину нет, и лёд там держит через раз.

Пошли в ночь на тридцать первое, вшестером: я, Гацоев, Шабанов, Кабанов, Пшеничный и Колька. Кольку я взял, потому что он третий месяц просил на выход, а я третий месяц не брал, и это уже становилось заметно роте.

— Товарищ капитан, — обижался он. — Я всё понимаю, но я вам не хрустальный.

— Знаю.

— Тогда чего?

— Того, что я тебя полгода искал, — честно ответил я. — Но ты прав. Пошли.

Лёд в плавнях в ту ночь был на четыре с минусом. Он держал, если идти по камышу — у корней намерзает крепче. И не держал на чистой воде, и понять, где чистая, можно было только палкой. Гацоев шёл первым и тыкал палкой, и за первый километр мы провалились дважды: Кабанов по колено, Шабанов — по грудь.

Шабанова вытащили за две секунды, и он сразу пошёл дальше, потому что стоять было нельзя.

— Гриш, ты как?

— Х-холодно, — стуча зубами, поделился он. — Но б-бодрит.

Немецкий пост стоял на островке, который мы наметили ещё по аэрофотоснимку: сухой бугор, две землянки, наблюдательная точка на дереве, телефонный провод в сторону плацдарма. Такие посты немцы держали по всем плавням, чтобы никто вроде нас не ходил тут по ночам.

Пришли в четыре двадцать. Сидели в камыше сорок минут и смотрели.

Сорок минут в мокрой одежде на морозе — это не «подождали». Это работа, при которой нельзя шевелиться, нельзя стучать зубами и нельзя, самое главное, заснуть, а заснуть на таком холоде хочется до слёз. Шабанова мы посадили вплотную к себе, немножко согревая и встряхивая, когда у него закрывались глаза.

Увидели всё, что надо. На посту было шестеро. Двое спали в левой землянке. Один сидел на дереве в подобии гнезда из досок, и был он там явно давно, потому что дважды спускался размяться и оба раза одинаково, по одним и тем же сучьям. Трое грелись у печки в правой, и двое из этих троих сходили отлить, а третий — нет. Скоро пойдет, и пойдет в то же место, что и все.

Провод шёл от правой землянки, по камышу, на юго-восток. За сорок минут по нему никто не звонил.

— Проверка связи у них когда? — шепнул Гацоев.

— Вот этого мы не знаем.

— Плохо.

— Плохо, — согласился я. — Поэтому работаем быстро.

— Пшеничный — дерево, — шепнул я. — Когда перед землянками будем. Гацоев, Шабанов — левая землянка. Колька, Кабанов — со мной на правую. Берём того, кто в чине. Остальных не считаем.

Начали в пять ровно, с вышедшего поссать третьего. Шабанов взял его сзади за голову, блеснул сталью и повернул в сторону, а тот даже не булькнул, только каска мягко ткнулась в снег. Уже почти не скрываясь, но все еще стараясь не шуметь, мы ломанулись к землянкам. В момент, когда обе наши группы почти синхронно нырнули внутрь, сзади раздался одинокий, прокатившийся над рекой, выстрел.

Плохо шуметь, но над рекой громыхает, трещит и шипит всё время.

В землянке было темно, жарко и пахло людьми, мокрой шерстью и подгоревшей кашей. Свет — от печной дверцы, красный, снизу, и в этом свете видно ровно столько, чтобы отличить лежащего от сидящего.

Первого я снял ножом с ходу, не останавливаясь: он повернул голову на скрип двери и выстрел, и на этом «дранг нах остен» для него кончился. Второго Кабанов приложил прикладом в висок и добавил ещё раз, уже лежачему, потому что времени проверять не было.

Третий успел сесть на нарах и потянуться к автомату на стене. Вот он-то и оказался в чине — унтер-фельдфебель, немолодой, с планшетом под рукой, и планшет решил всё: остальных мы не считали, а этого надо было брать живым.

Колька рухнул на него сверху всем весом, придавил и заткнул рот варежкой. Немец рванулся раз, второй, укусил варежку и попытался достать Кольку коленом, и тогда я взял его за уши, повернул лицом к себе и показал финку.

Он перестал.

В левой землянке Гацоев с Шабановым закончили раньше нас. Один из двоих спавших успел проснуться и заорать, и кричал он ровно полсекунды.

— Провод рубить? — спросил Гацоев, вытирая нож о немецкое одеяло.

— Не рубить. Рубленый провод они увидят через час. Пусть думают, что связь сама сдохла — у нас лишний час дороги.

Планшет и документы забрали, быстро пошманали по карманам с упором на сбор патронов и гранат — с этих нищих кроме этого взять було нечего — печку не тушили, дверь притворили, автоматы распределили между собой. Унтеру связали руки спереди, а не сзади, чтобы шёл сам и не падал.

В пять двенадцать мы уже уходили в камыш, и шли обратно пять часов вместо трёх. Унтер оказался тяжёлый, немолодой и очень несогласный. Первый километр он шёл, потом сел и объяснил жестами, что дальше не пойдёт. Пришлось немного объяснить ему, насколько его мнение в этой ситуации не учитывается.

Лишний час, который я купил на неперерубленном проводе, мы потеряли на седьмом километре. Гацоев поднял руку, и мы легли в камыш все разом, вместе с унтером, которого Колька уложил лицом в снег и придержал за шею.

По протоке шли шестеро. Шли не таясь, гуськом, с фонарём у переднего, и переговаривались вполголоса — обычный патруль, который посылают бродить между постами просто на всякий случай.

Они прошли мимо нас в тридцати шагах. Ещё сорок метров — и мы бы разошлись. Но задний остановился, посветил под ноги и что-то сказал.

Наши следы. По ночному льду, схваченному инеем, человек идёт как по муке, а нас было шестеро и седьмой на верёвке, и мы натоптали там просеку.

— Пшеничный — передний с фонарём, — шепнул я. — Гацоев, Кабанов — левые двое. Шабанов — задний. Мои — середина. Пошли.

Ударили одновременно, с тридцати шагов, из камыша, и на такой дистанции промахнуться трудно. Фонарь упал, продолжая светить в лёд, и в этом свете снизу всё стало видно совершенно чётко: кто где лежит, кто ещё шевелится и кто пытается уползти в камыш.

Уползти пытался один, левый, которому Кабанов попал куда-то в живот. Он полз медленно, помогая себе локтями, и оставлял за собой чёрную, парящую дорожку на льду.

— Кабанов, за фонарём. Гацоев, документы. Шабанов, унтера подними, — скомандовал я и застрелил ползущего в затылок.