Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 16
Село было забито войсками так, что не пройти: обозы, кухни, коновязи, в каждом дворе люди. Дивизию вывели во второй эшелон на пополнение, и пополнение прибывало третью неделю — я видел, как по улице идут люди в новых, необмятых гимнастёрках, а вёл их сержант с лицом человека, который чуть ли не ежедневно объясняет людям одно и то же.
Штаб размещался в школе. Майор Востриков, начальник разведки дивизии, оказался мужчиной лет сорока, крупным, с крестьянскими руками, и первое, что он сделал — взял моё предписание и прочёл его целиком, не побрезговав внимательно рассмотреть номер и печать.
Потом посмотрел на меня.
— Худой, — заключил он.
— Так точно.
— И хромаете.
— Никак нет.
— Хромаете, товарищ капитан, я на вас смотрю с крыльца уже полторы минуты, — он положил предписание на стол и придавил его чернильницей.
— Годен без ограничений, товарищ майор, — сослался я на бумажный авторитет.
— Комиссия у вас в Ессентуках была, а рота у меня здесь, — не поддался он.
Востриков открыл папку и стал в ней рыться:
— Сто девяносто седьмая отдельная разведрота. Штат — сто двенадцать, фактическая численность — шестьдесят три. Командир роты, капитан Заславский Илья Борисович, ранен девятого июня, в госпитале в Сочи, вернётся в лучшем случае в сентябре. Рота с тех пор без командира.
— Кто исполняет?
— Старший сержант Мятлев, — Востриков поднял на меня глаза. — Официально — никто, потому что старшего сержанта на роту я поставить не могу. Фактически — Мятлев. Три недели.
— Понял.
— Ни хрена вы не поняли, — Востриков потёр переносицу, и раздражения в этом не было, одна усталость. — Рота ждёт Заславского. Заславский у них четвёртый год, они с ним от Керчи идут. Вас они не ждут. Вы для них человек, который сел на чужое место.
— Временно?
— Что — временно?
— Я сел временно или как?
Востриков помолчал и ответил:
— Заславскому оторвало кисть.
Больше я не спрашивал.
К роте меня повёл писарь. Разведрота стояла на краю села, в трёх дворах и в саду за ними, и по саду было видно, что стоят давно и обжились: натянуты навесы, вкопан стол, у забора сложена аккуратная поленница, а под яблоней устроено что-то вроде спортивного городка — турник из трубы и двух вкопанных в землю бревен.
Меня заметили метров за тридцать. Заметили и не сделали ничего. Никто не встал, никто не крикнул «смирно», никто не побежал докладывать. Человек сорок продолжали заниматься тем, чем занимались: чистили оружие, спали, играли в домино, один брился, глядя в осколок зеркала на суку.
Но смотрели — прямо и краем глаза — все. Я дошёл до середины сада и остановился.
— Кто старший?
От стола поднялся человек лет тридцати, среднего роста, в выгоревшей добела гимнастёрке без ремня. Он не спешил. Он застегнул воротник, потом надел ремень, потом одёрнулся — и всё это заняло секунд двадцать, в течение которых я стоял и ждал.
— Старший сержант Мятлев. Исполняю обязанности.
— Капитан Сидорин. Принимаю роту.
— Слышали, — Мятлев кивнул. — Из строевой утром сказали.
Он смотрел мне в глаза спокойно, без вызова, и вот это спокойствие было хуже любого вызова. Так смотрит человек, который знает, что торопиться некуда.
— Стройте роту.
— Рота, стройсь! — крикнул Мятлев, не оборачиваясь.
Строились они полторы минуты. Не медленно и не быстро — ровно так, чтобы не придраться.
Шестьдесят три человека. Я прошёл вдоль строя и посмотрел на каждого, а рота посмотрела на меня. Я знал, что они видят — худого как щепка, прихрамывающего на правую ногу капитана со Звездой Героя, которую хрен знает как получил — может за ранение как раз, не за героизм? Приехал из госпиталя. Наверное, отвоевался, наверное, теперь будет ходить по подразделениям и рассказывать про подвиги.
Я бы на их месте подумал то же самое.
— Меня зовут капитан Сидорин. Воюю с сорок первого, с Одессы, через оборону Севастополя и Кавказ с Орджоникидзе. До ранения командовал такой же ротой в двести семьдесят пятой стрелковой. Ранен в апреле в городе, название которого не запомнил. В бою, при штурме.
Молчание.
— Вопросы есть?
— Разрешите, товарищ капитан?
Из второй шеренги шагнул здоровый, широкий в кости парень с плоским весёлым лицом и с ушами, которые бывают только у двух категорий людей — у борцов и у боксёров.
— Ефрейтор Шабанов.
— Слушаю.
— Товарищ капитан, а правда, что вы одесский?
— Одессу только краем глаза видел, — усмехнулся я. — Сам с Кубани, детдомовский.
— Жаль, — расстроился Шабанов. — В Одессе, говорят, борьба хорошая была. Общество «Динамо», и вообще.
По строю прошло движение. Не смех, а именно движение — люди чуть подались, чтоб лучше видеть.
— Разрешите спросить, товарищ капитан?
— Спрашивай.
— Мы тут борьбой занимаемся. Для формы. Вон, бревно есть. Может, поборемся, товарищ капитан? По-хорошему, без обид. Чтоб знать, значит, кто чем дышит.
Он сказал это очень доброжелательно. Предложение было идеальное. Откажешься — значит боишься, и это увидят шестьдесят три человека. Согласишься — выйдешь на бревно с борцом-классиком, который весит на двадцать килограммов больше, у которого не простреляно бедро, и он в теории завяжет меня в узел.
И то и другое — конец.
— Шабанов, выйти из строя.
Он вышел, довольный, и начал закатывать рукава. Я снял часы, отдал писарю подержать:
— Рота, разомкнись. Дайте место.
Строй раздался полукругом — охотно, быстро, кто-то присел на корточки, чтоб лучше видеть. Тюлькин, стоявший с краю, немедленно начал что-то шептать соседу, и я готов был поспорить на месячный оклад, что он принимает ставки.
Я снял ремень и отдал тому же писарю. Рукава гимнастерки закатал. Шабанов встал в стойку. Стойка у него была хорошая, настоящая: чуть боком, колени мягкие, руки вперёд, ладони открыты. Он подсел, качнулся с ноги на ногу, проверяя траву, и я увидел, как у него поехали плечи — он уже прицеливался.
— Вы это, товарищ капитан, — сказал он миролюбиво. — Вы за бок не бойтесь. Я аккуратно.
— Спасибо, боец, — хохотнул я.
Мы начали сходиться. Он неспешно шёл в захват, уверенный в своих силах настолько, что на лице читались мысли о том, как сильно его будут уважать бойцы за то, что он сломал новичка-капитана. Я сделал два шага навстречу и на третьем, когда до него оставалось меньше метра и он уже потянулся ко мне открытыми ладонями, резко ударил его в челюсть снизу-сбоку. Костяшки отозвались, Шабанов мешком рухнул на траву.
Нокаут.
В саду стояла тишина.
— Оказать помощь! — скомандовал я, указав на ефрейтора.
Тишина продержалась ещё секунду, потом рота вспомнила, что умеет двигаться. Двое подхватили Шабанова под мышки и перевернули на бок, третий побежал к бочке у забора и вернулся с полным котелком, расплёскивая на ходу.
— Гриш. Гриша!
Первую пощёчину ему отвесили осторожно, вторую — от души, а на третьей тот, кто бил, оглянулся на меня, будто спрашивая разрешения. Я кивнул.
Вода плюхнула Шабанову на лицо и за воротник. Он булькнул, дёрнулся и открыл глаза — сначала один, потом второй, и оба смотрели в разные стороны.
— Живой, — доложили мне из-под яблони.
— Вижу, что живой. Посадите.
Его посадили. Он посидел, потрогал челюсть, подвигал ею вправо-влево, проверяя, на месте ли, и обнаружил, что на месте. После этого он поднял глаза и нашёл меня. Обиды в них не было. Было очень внимательное недоумение — так смотрит человек, у которого только что сломался понятный ему мир и который очень хочет узнать, как теперь этот мир устроен.
— Встать.
Он встал. Покачнулся, но встал.
— Ефрейтор Шабанов, вы предложили командиру роты бороться. Я вам объясню, почему это глупость, — я говорил громко, чтобы слышали все шестьдесят три. — Борьба — это спорт. В спорте есть правила, есть ковёр, есть судья и есть уважение к сопернику. Немец про эти правила не слышал. Он вас будет бить сзади, в темноте, ножом и по затылку, и никакого судьи там не будет.
