Присяга (СИ), стр. 44
— Слово в слово?
— Слово в слово, ваше величество. От себя не прибавляйте ничего, а пуще всего не заменяйте слов на ходу. Человек волнующийся всегда полагает, что нашёл словцо получше, и всегда ошибается.
Он остановился в дверях и прибавил ещё одно, уже совсем негромко:
— И вот что, ваше величество. Ежели завтра почувствуете, что не идёт, — сделайте паузу и напейтесь воды. Стакан у аналоя поставят. Дурного тут ничего нет, а голос вернётся.
— Благодарю, Константин Петрович.
— Не за что благодарить. Я эту речь писал не вам в угоду и не себе на память, а оттого, что иначе завтрашний день был бы прожит впустую.
Он поклонился и пошёл к дверям.
Я остался один.
Часы в углу тикали по-прежнему громко.
Я взял чистовик, встал посреди кабинета и стал читать вслух — не затем, чтобы выучить, а затем, чтобы услышать, как это прозвучит завтра.
Первый абзац прошёл гладко.
На середине второго я дошёл до места и произнёс:
— … голосами людей, увлекавшихся бессмысленными…
И стал.
В бумаге стояло «беспочвенными». Я держал её перед глазами. Я смотрел прямо в строку — и сказал другое слово.
Прочёл абзац снова, медленно, ведя по строке пальцем. Со второго раза вышло верно.
С третьего я читал уже не по бумаге — она была у меня в голове целиком, — и на том же самом месте язык опять свернул на «бессмысленные». Свернул сам, помимо меня, тем движением, каким рука в темноте находит выключатель в чужой квартире.
Вот теперь я знал, где ловушка.
Она была не в бумаге и не в Константине Петровиче. Ни в тексте, ни в трёх списках, ни в двух прочитавших её раньше меня — нигде там её не было и быть не могло: всё это безупречно.
Она была во мне.
Завтра я встану перед пятьюстами человеками, которые съехались на меня посмотреть. В зале будет жарко, в горле пересохнет, я подниму глаза от бумаги — и вот в эту самую секунду мне покажется, что я нашёл слово лучше написанного. Твёрже. Короче. Такое, после которого не переспрашивают.
Мне его не подсунут. Я достану его сам.
И достану оттого, что оно уже лежит у меня в голове — с той стороны жизни, где я его когда-то прочёл, а где именно, не вспомню теперь ни за что.
Я положил на стол чистовик — полторы страницы, крупный ясный почерк, широкие поля. Рядом легла стопка, перевязанная бечёвкой, которая лежала у меня на столе с тринадцатого числа. На обёртке рукою Свешникова стояло: «о хозяйстве». Пятьдесят один адрес, тамбовский сверху.
Это я знал уже неделю: речь отвечает девяти, а их шестьдесят.
Чего я не знал до нынешнего вечера — что тем же самым приёмом сделаны все три бумаги, лежащие у меня в ящике. Извлечение из адресов. Полторы страницы на завтра. И заключение о нервном переутомлении, в котором нет ни одного лживого слова.
Отбор правды.
Ни в одной не солгали. В каждой взяли настоящее и выложили в таком порядке, чтобы остальное перестало существовать.
Я придвинул чистый лист.
Обещать деньги я не мог: денег не было. Значит, оставалось то, что денег не стоит, и я стал выписывать это из адресов подряд — не сортируя заново, стопка была разобрана ещё тринадцатого, а выбирая, что можно сделать распоряжением.
Разрешить земству отдавать под училища пустующие казённые здания. Не держать смету в губернском присутствии одиннадцать месяцев. Не забирать школьное помещение под воинский постой посреди занятий. Позволить врачу ездить в соседний уезд без отдельного предписания губернатора. Пошлина с учебных карт.
Свешников, заглянув через плечо, поставил вопросительный знак против первой строки.
— Здание чинить надо, ваше императорское величество. И сторожа содержать. А ежели печи худы, первая зима выйдет дороже самого отвода.
Вот тебе и бесплатное разрешение. Слово «дать» прятало в себе ремонт, жалованье сторожу и расход на всякий следующий год; ведомство отчитается первым словом, а земство останется с остальными.
— Пётр Иванович, посмотрите весь лист. Где ещё так?
Он смотрел его четверть часа и нашёл ещё в трёх местах.
— И вот что, государь. Просьба о мосте — не о том, чтобы казна строила. Уезд половину денег собрал, просят лесу по казённой цене. А вот тут врача просят, а ни помещения, ни жалованья, ни лошадей не дают. Одно слово «помочь», а вещи разные: там доделать, а тут взять на себя всё.
— Кто под этим подпишется?
Он оторвался от листа и промолчал, а молчал он всегда в одном случае: когда вопрос попадал.
Под адресами стояли десятки подписей, и ни за одной из них не стояло готовности отвечать за смету. Значит, к тому, что я завтра скажу, придётся приставить имя с той стороны: покуда местное собрание не назвало человека, обязанного представить расход и результат, никакие деньги по этой просьбе не обещаются.
А то, что денег не стоит, нельзя обещать скопом. Вели я завтра губернаторам исполнять просьбы земств — и я просто перенесу произвол из одного кабинета в другой: одно собрание получит школу у расположенного губернатора, другое у нерасположенного получит отказ, а подпись под обоими решениями будет считаться моей.
Значит, не перечень милостей. Порядок.
Срок ответа. Названный ответственный. Письменная причина отказа. Право прислать одну страницу прямо наверх, если срок нарушен.
Эти четыре вещи я написал отдельно и обвёл.
Они не давали земству участия во внутреннем управлении и не отдавали ни одного государственного решения. Они делали худшее с точки зрения всякой канцелярии: превращали молчание из способа управлять в нарушение, которое можно сосчитать.
Я попробовал поставить эти четыре строки после речи Победоносцева.
Вышла насмешка. Сперва я называю мечтания беспочвенными, потом обещаю отвечать на вопросы тех, кто мечтает. Первое уничтожало второе.
Попробовал перед речью.
Вышла приманка: сначала похвала и сроки, потом дверь захлопывается в лицо.
Вычеркнул оба.
Третий был опаснее обоих: оставить начало Константина Петровича — любовь к отцу, благодарность, признание земских трудов, — а вместо второй половины назвать четыре правила и один срок. Тогда я не отвергаю одобренный текст целиком. Я веду его до той строки, где он отвечает девяти вместо шестидесяти, и с этой строки отвечаю сам.
Только обещание порядка без денег — половина ответа. Земский человек, услыхавший про срок, назавтра спросит, сколько дадут на девять школ; и если числа нет, срок окажется той же учтивой пустотой, что и «беспочвенные мечтания», только написанной моим почерком.
Я отложил перо и просидел с четверть часа, ничего больше не написав. Дальше требовалось не писать, а решать, а решать было ещё нельзя: недоставало одной вещи, без которой всё остальное не стоило ничего.
У меня не было ответа на вопрос, чем платить.
До приёма оставалось четырнадцать часов.
Глава 21
Единый фронт
Они пришли втроём, и пришли не вместе.
Это надо понимать точно: сговора не было. Каждый явился сам, по собственному побуждению, в свой час, и каждый был совершенно уверен, что действует один и что оказывает мне услугу, о которой прочие не догадываются.
Первым вернулся Победоносцев — через полтора часа после того, как уехал.
Он не стал раздеваться и не сел.
— Государь, позвольте.
После этого слова за три месяца не выиграл ещё никто.
— Я, уезжая, подумал и почёл долгом вернуться, ибо оставил вас в положении, в коем оставлять не следовало. Вам предстоит нынче ночью привыкать к чужим словам, а всякий человек, привыкая к чужим словам, невольно начинает их поправлять — не по злому умыслу, а оттого, что своё всегда кажется яснее. Так вот, государь: не поправляйте.
— Я и не собирался.
— Собираетесь, — сказал он тихо. — Всякий собирается. Я в вашем возрасте тоже полагал, что найду слово удачнее, и находил, и всякий раз оно оказывалось удачнее для меня и хуже для дела.
Он помолчал.
— И ещё одно. Общество ждёт от вас не милости и не строгости. Оно ждёт ясности, потому что три месяца не знает, чего от вас ждать, и от незнания придумывает. Дайте ему ясность — какую угодно, хоть неприятную, — и оно успокоится. Полутон опаснее отказа, я это уже говорил и повторю, покуда меня слушают.
