Присяга (СИ), стр. 43

Он подвинул ко мне папку через стол — осторожно, двумя пальцами, как подвигают чашку с горячим.

— Я старался, чтобы там не осталось ни одного места, которое можно перетолковать, и оттого вышло короче и суше, чем хотелось бы. Ежели вашему величеству что-нибудь не по сердцу, скажите нынче же: я перепишу к утру, я нынче всё равно не сплю.

И вот тут мне стало не по себе — задолго до того, как я открыл папку.

Три месяца я держал его за противника: он спорил со мною о совете старших, он писал мне письма о том, что новое ломается легче старого, он помечал карандашом адреса. Всё это было так, и всё это никуда не делось.

Только противник — это человек, который хочет тебя обыграть, а этот хотел мне помочь и помогал изо всех сил, какие у него оставались в шестьдесят восемь лет.

Потому что он не подсовывал мне ничего. Он не хитрил, не подстраивал и не давил. Он неделю по три часа в день писал для меня полторы страницы, трижды начиная заново, и привёз их вечером сам, не дожидаясь доклада, чтобы у меня осталась ночь привыкнуть к словам.

Он делал мне подарок.

* * *

Я открыл папку.

Полторы страницы, крупный ясный почерк, поля широкие — чтобы удобно было держать перед глазами.

Начало шло гладко и приличным манером. О горячей любви к покойному родителю. О том, что государь тронут выражением верноподданнических чувств.

Дальше шло про труды земства на поприще местных польз и нужд — и шло с настоящей похвалой, без всякой снисходительности, так что человек, услышавший только эти три строки, увёз бы домой самое приятное впечатление.

Написано было хорошо. Вот что надо сказать отдельно и без всяких оговорок: полторы страницы были написаны мастером, который тридцать лет учил русскому слогу наследников престола и знал, как поставить слово, чтобы оно легло и не сдвинулось.

Я читал ровно. Строку за строкой.

На середине второго абзаца глаза сами прошли вперёд. Так проходят по знакомому.

«Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся беспочвенными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления».

Я дочитал строку до конца.

Потом — до конца страницы.

Холод пошёл от затылка вниз. Между лопаток. Разошёлся по спине.

В ушах сделалось высоко и тонко, будто рядом дребезжало стекло. Буквы поплыли и собрались обратно. Комната отодвинулась на шаг.

Стало слышно часы в углу. Я не слышал их в этом кабинете три месяца.

Я знал эту фразу.

Не читал. Не учил. Не помнил, откуда. Знал — и знал не саму по себе, а вместе с тем, что за нею идёт. Как знают дурную примету: без объяснений и без спора.

И слово было другое.

На бумаге стояло «беспочвенными». Та, которую я знал, звучала иначе. Там была не почва, а смысл.

Разница составляла всё. «Беспочвенные» — это про то, что не растёт на нашей земле. Второе — про то, что дурак и думать нечего.

Слова этого на бумаге не было.

Значит, оно будет моё.

Что было дальше, я знал не по датам и не по книгам.

Я знал последствие. После этих полутора страниц страна отвернётся. Не сразу — насовсем. Земские люди, которые нынче просят не мешать, лет через десять станут просить другого. Из одной фразы вырастет всё.

А того, кто её сказал, перестанут слышать до самого конца.

Я держал лист двумя руками.

И тут же — второе, и оно было хуже первого.

Речь эту заказал я сам.

В октябре, на четвёртый день, я попросил Константина Петровича написать мне слово к депутациям — попросил нарочно, обдуманно, потому что хотел заранее и в чистом виде услышать голос того порядка, с которым мне жить. Я думал, что покупаю сведения. Оказалось, что заказал приговор и три месяца ждал его с интересом.

Впрочем, на самоедство времени не было.

Я отпустил себе на него ровно столько, сколько занимает одна мысль: что человек, три месяца учившийся не подписывать не читая, ухитрился заказать себе приговор — и заказал его вежливо, с благодарностью и заранее.

На этом я его закрыл.

— Ваше величество?

Я оторвался от листа.

Он смотрел на меня внимательно, и в глазах у него было беспокойство — не хитрое, а обыкновенное, стариковское: он боялся, что не угодил.

— Годится ли?

— Годится, — сказал я.

Голос вышел ровный. Я и сам удивился.

* * *

— Константин Петрович, у меня несколько вопросов, и все хозяйственные.

— Извольте.

— Кто это переписывал?

— Чистовые списки делали в дворцовой канцелярии, двое. Черновик у меня, и он останется у меня.

— Сколько списков?

— Три, ваше величество. Один вам, один для официального сообщения после приёма, третий — запасный.

Для официального сообщения. То есть завтра к вечеру этот текст пойдёт в газеты без единого изменения — независимо от того, что я скажу с бумагой в руках.

— Сообщение это когда пойдёт?

— По заведённому порядку — в тот же вечер, ваше величество, чтобы к утру было в газетах.

— А если задержать до следующего дня?

Он посмотрел на меня с лёгким удивлением.

— Можно и задержать, только тогда газеты дадут пересказ с чужих слов раньше подлинного текста, и выйдет хуже. Ваше величество, тут как с лекарством: либо сразу, либо не начинать.

Он был прав и в этом.

— Кто ещё читал?

Он ответил спокойно и сразу — и, кажется, полагал, что сообщает приятное.

— Её величество вдовствующая императрица и его высочество Владимир Александрович.

Я сосчитал до двух.

— Отчего они?

— Ваше величество, я счёл долгом. — Он чуть развёл руками. — Слово это не частное, оно от лица царствования, а не от лица человека. Её величество указала на две неточности в первой части, и я их исправил. Его высочество замечаний не сделал и сказал, что написано отменно и что иного он и не ждал.

— Когда это было?

— Третьего дня.

Третьего дня.

То есть тринадцатого. То есть за сутки до того, как второй врач должен был поставить подпись, и за трое суток до того, как мне принесли копию заключения.

Они читали мою завтрашнюю речь раньше меня.

И теперь всё складывалось так плотно, что даже красиво. Завтра государь либо произносит написанное — и тогда получает от страны то, что получает, а они получают царя, который говорит их словами. Либо государь при пятистах свидетелях отступает от текста, согласованного с вдовствующей императрицей и старшим членом фамилии, и говорит от себя нечто иное — и это уже не разногласие во мнениях, а поступок, которого от здорового человека не ждут.

Отклонение можно доказать. Оно документально: есть черновик у автора, есть три чистовых списка, есть двое читавших, из которых один вдовствующая императрица, есть текст, отданный мне накануне вечером, чтобы я успел привыкнуть к словам.

Всякий, кому назавтра покажут заключение о нервном переутомлении, спросит одно: а было ли за государем что-нибудь странное? И ему ответят: как же, при пятистах человеках отступил от согласованного слова и говорил не по бумаге.

Речь стала капканом, и — самое противное — капкан этот никто не ставил.

Мать читала, потому что мать. Владимир — потому что старший. Победоносцев дал прочесть, потому что счёл долгом. Копии сделали, потому что так делается. Каждый из четверых поступил правильно, и вместе вышло то, что вышло, — точно как в декабре с бумагой, умершей в столе, не нарушив ни единого правила.

— Константин Петрович, оставьте мне.

— Разумеется, ваше величество. Затем и привёз.

Он встал и стал одеваться, и уже в шубе обернулся.

— Ваше величество… Дозвольте.

— Дозволяю.

— Вы завтра будете волноваться, — сказал он. — Это не беда, и стыдиться тут нечего: я в первый раз перед Государственным советом читал по бумаге и держал её обеими руками, и руки тряслись так, что сосед мой отвернулся из деликатности. Мой совет: не поднимайте глаз на зал. Смотрите в текст и говорите ровно то, что написано.