Присяга (СИ), стр. 43
Он подвинул ко мне папку через стол — осторожно, двумя пальцами, как подвигают чашку с горячим.
— Я старался, чтобы там не осталось ни одного места, которое можно перетолковать, и оттого вышло короче и суше, чем хотелось бы. Ежели вашему величеству что-нибудь не по сердцу, скажите нынче же: я перепишу к утру, я нынче всё равно не сплю.
И вот тут мне стало не по себе — задолго до того, как я открыл папку.
Три месяца я держал его за противника: он спорил со мною о совете старших, он писал мне письма о том, что новое ломается легче старого, он помечал карандашом адреса. Всё это было так, и всё это никуда не делось.
Только противник — это человек, который хочет тебя обыграть, а этот хотел мне помочь и помогал изо всех сил, какие у него оставались в шестьдесят восемь лет.
Потому что он не подсовывал мне ничего. Он не хитрил, не подстраивал и не давил. Он неделю по три часа в день писал для меня полторы страницы, трижды начиная заново, и привёз их вечером сам, не дожидаясь доклада, чтобы у меня осталась ночь привыкнуть к словам.
Он делал мне подарок.
Я открыл папку.
Полторы страницы, крупный ясный почерк, поля широкие — чтобы удобно было держать перед глазами.
Начало шло гладко и приличным манером. О горячей любви к покойному родителю. О том, что государь тронут выражением верноподданнических чувств.
Дальше шло про труды земства на поприще местных польз и нужд — и шло с настоящей похвалой, без всякой снисходительности, так что человек, услышавший только эти три строки, увёз бы домой самое приятное впечатление.
Написано было хорошо. Вот что надо сказать отдельно и без всяких оговорок: полторы страницы были написаны мастером, который тридцать лет учил русскому слогу наследников престола и знал, как поставить слово, чтобы оно легло и не сдвинулось.
Я читал ровно. Строку за строкой.
На середине второго абзаца глаза сами прошли вперёд. Так проходят по знакомому.
«Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся беспочвенными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления».
Я дочитал строку до конца.
Потом — до конца страницы.
Холод пошёл от затылка вниз. Между лопаток. Разошёлся по спине.
В ушах сделалось высоко и тонко, будто рядом дребезжало стекло. Буквы поплыли и собрались обратно. Комната отодвинулась на шаг.
Стало слышно часы в углу. Я не слышал их в этом кабинете три месяца.
Я знал эту фразу.
Не читал. Не учил. Не помнил, откуда. Знал — и знал не саму по себе, а вместе с тем, что за нею идёт. Как знают дурную примету: без объяснений и без спора.
И слово было другое.
На бумаге стояло «беспочвенными». Та, которую я знал, звучала иначе. Там была не почва, а смысл.
Разница составляла всё. «Беспочвенные» — это про то, что не растёт на нашей земле. Второе — про то, что дурак и думать нечего.
Слова этого на бумаге не было.
Значит, оно будет моё.
Что было дальше, я знал не по датам и не по книгам.
Я знал последствие. После этих полутора страниц страна отвернётся. Не сразу — насовсем. Земские люди, которые нынче просят не мешать, лет через десять станут просить другого. Из одной фразы вырастет всё.
А того, кто её сказал, перестанут слышать до самого конца.
Я держал лист двумя руками.
И тут же — второе, и оно было хуже первого.
Речь эту заказал я сам.
В октябре, на четвёртый день, я попросил Константина Петровича написать мне слово к депутациям — попросил нарочно, обдуманно, потому что хотел заранее и в чистом виде услышать голос того порядка, с которым мне жить. Я думал, что покупаю сведения. Оказалось, что заказал приговор и три месяца ждал его с интересом.
Впрочем, на самоедство времени не было.
Я отпустил себе на него ровно столько, сколько занимает одна мысль: что человек, три месяца учившийся не подписывать не читая, ухитрился заказать себе приговор — и заказал его вежливо, с благодарностью и заранее.
На этом я его закрыл.
— Ваше величество?
Я оторвался от листа.
Он смотрел на меня внимательно, и в глазах у него было беспокойство — не хитрое, а обыкновенное, стариковское: он боялся, что не угодил.
— Годится ли?
— Годится, — сказал я.
Голос вышел ровный. Я и сам удивился.
— Константин Петрович, у меня несколько вопросов, и все хозяйственные.
— Извольте.
— Кто это переписывал?
— Чистовые списки делали в дворцовой канцелярии, двое. Черновик у меня, и он останется у меня.
— Сколько списков?
— Три, ваше величество. Один вам, один для официального сообщения после приёма, третий — запасный.
Для официального сообщения. То есть завтра к вечеру этот текст пойдёт в газеты без единого изменения — независимо от того, что я скажу с бумагой в руках.
— Сообщение это когда пойдёт?
— По заведённому порядку — в тот же вечер, ваше величество, чтобы к утру было в газетах.
— А если задержать до следующего дня?
Он посмотрел на меня с лёгким удивлением.
— Можно и задержать, только тогда газеты дадут пересказ с чужих слов раньше подлинного текста, и выйдет хуже. Ваше величество, тут как с лекарством: либо сразу, либо не начинать.
Он был прав и в этом.
— Кто ещё читал?
Он ответил спокойно и сразу — и, кажется, полагал, что сообщает приятное.
— Её величество вдовствующая императрица и его высочество Владимир Александрович.
Я сосчитал до двух.
— Отчего они?
— Ваше величество, я счёл долгом. — Он чуть развёл руками. — Слово это не частное, оно от лица царствования, а не от лица человека. Её величество указала на две неточности в первой части, и я их исправил. Его высочество замечаний не сделал и сказал, что написано отменно и что иного он и не ждал.
— Когда это было?
— Третьего дня.
Третьего дня.
То есть тринадцатого. То есть за сутки до того, как второй врач должен был поставить подпись, и за трое суток до того, как мне принесли копию заключения.
Они читали мою завтрашнюю речь раньше меня.
И теперь всё складывалось так плотно, что даже красиво. Завтра государь либо произносит написанное — и тогда получает от страны то, что получает, а они получают царя, который говорит их словами. Либо государь при пятистах свидетелях отступает от текста, согласованного с вдовствующей императрицей и старшим членом фамилии, и говорит от себя нечто иное — и это уже не разногласие во мнениях, а поступок, которого от здорового человека не ждут.
Отклонение можно доказать. Оно документально: есть черновик у автора, есть три чистовых списка, есть двое читавших, из которых один вдовствующая императрица, есть текст, отданный мне накануне вечером, чтобы я успел привыкнуть к словам.
Всякий, кому назавтра покажут заключение о нервном переутомлении, спросит одно: а было ли за государем что-нибудь странное? И ему ответят: как же, при пятистах человеках отступил от согласованного слова и говорил не по бумаге.
Речь стала капканом, и — самое противное — капкан этот никто не ставил.
Мать читала, потому что мать. Владимир — потому что старший. Победоносцев дал прочесть, потому что счёл долгом. Копии сделали, потому что так делается. Каждый из четверых поступил правильно, и вместе вышло то, что вышло, — точно как в декабре с бумагой, умершей в столе, не нарушив ни единого правила.
— Константин Петрович, оставьте мне.
— Разумеется, ваше величество. Затем и привёз.
Он встал и стал одеваться, и уже в шубе обернулся.
— Ваше величество… Дозвольте.
— Дозволяю.
— Вы завтра будете волноваться, — сказал он. — Это не беда, и стыдиться тут нечего: я в первый раз перед Государственным советом читал по бумаге и держал её обеими руками, и руки тряслись так, что сосед мой отвернулся из деликатности. Мой совет: не поднимайте глаз на зал. Смотрите в текст и говорите ровно то, что написано.
