Присяга (СИ), стр. 25

Я искал упоминание своего распоряжения. Его там не было. Ни ссылки, ни номера, ни даже слуха о том, что нечто подобное существует. Бумага была обыкновенная, недельной давности, о ходе взыскания продовольственных ссуд, и говорилось в ней ровно то, что говорилось в таких бумагах последние три года: взыскание производится, понудительные меры применены к такому-то числу обществ, назначено к продаже имущества на такую-то сумму.

Назначено к продаже.

Я перечитал ещё раз, медленно, и на второй раз увидел мелочь, от которой стало по-настоящему нехорошо. В перечне назначенного к продаже стояли лошади. Не «имущество», не «движимость» — лошади, поимённо по дворам, счётом одиннадцать.

В декабре. В уезде, который третий год не может подняться.

Отобрать у мужика лошадь в декабре — значит закрыть ему весну. Он не вспашет, не посеет, и через год ту же самую недоимку с него будут взыскивать снова, только взять уже будет нечего вовсе.

Я сидел и держал эту бумагу минуты две.

Внутри у меня стояла та особенная злость, которая не даёт ни жара, ни дрожи, а делает всё очень отчётливым: строчки, кляксы, помету карандашом, собственные руки на столе. Я слышал шаги в приёмной и сани, проехавшие внизу по площади.

Двадцать пятого ноября я написал: приостановить, понудительных мер не применять, продажу прекратить.

Третьего декабря в Бузулукском уезде назначали к торгам одиннадцать лошадей.

— Позовите, — сказал я секретарю, — всех, через кого шла бумага. Не начальство. Всех, кто её держал в руках. От министра до последнего.

— Ваше величество, это может быть человек десять.

— Значит, десять.

* * *

Их оказалось меньше, чем я думал, и это было хуже, чем если бы их оказалось много.

Трое.

Они вошли вместе, в назначенный час, и стали у стола на том расстоянии, на каком полагается стоять, и я в первую минуту разглядывал их, как разглядывают вещь, устройство которой надо понять до того, как её разбирать.

Директор департамента Никанор Ильич Бельский — грузный, лет пятидесяти пяти, с тяжёлыми веками и совершенно неподвижным лицом. Начальник отделения Пётр Львович Кондырев — сорока с небольшим, подтянутый, из тех, у кого на столе всё лежит под прямым углом. Столоначальник Аверкий Гаврилович Мышецкий — маленький, в потёртом вицмундире, с чернильным пятном на среднем пальце правой руки, которое он держал прижатым к шву и, кажется, стыдился.

— Господа, — сказал я. — Двадцать пятого ноября я подписал распоряжение о приостановлении взыскания продовольственных ссуд по Бузулукскому уезду. Сегодня третье декабря. Взыскание идёт, и в уезде назначены к продаже лошади. Я желаю знать, где остановилась моя бумага. Не кто виноват. Где.

Пауза.

— Расскажите мне её путь. По шагам. От первого журнала до того места, где она лежит сейчас. Пётр Львович, начните вы.

Кондырев чуть поклонился и заговорил без единой запинки, как говорит человек, знающий свою работу до последней мелочи и не имеющий ни малейших причин её стыдиться; и всё время, пока он говорил, я следил не столько за числами, сколько за тем, до какой степени спокойно он их называет — так называют версты на знакомой дороге, где не только каждый поворот, но и каждая колдобина известна наперёд.

Собственноручное повеление его величества поступило в министерство двадцать шестого ноября и в тот же день записано в общий журнал канцелярии министра за номером таким-то. Двадцать седьмого препровождено в департамент по принадлежности и записано в общем журнале департамента за своим номером. Двадцать восьмого из департамента передано в отделение и внесено в частный журнал отделения. Двадцать девятого назначено к исполнению столоначальнику.

— Двадцать девятого ноября, — сказал я. — Прошло четыре дня, и бумага прошла три журнала.

— Точно так, ваше величество. Быстрее нельзя: минуя ступень, бумага идти не может.

Три журнала за четыре дня — это, если вдуматься, быстро. Каждая запись сделана в срок, каждая передача произведена по принадлежности, и всякий, кто взялся бы искать здесь нерадивость, не нашёл бы её при всём старании, потому что нерадивости и не было.

Была скорость, с которой движется вещь, устроенная не для движения.

— Хорошо. Аверкий Гаврилович.

Мышецкий посмотрел на меня, и я увидел, что он смертельно напуган и при этом совершенно уверен в своей правоте, а такое сочетание бывает только у людей, которые действительно ни в чём не виноваты.

— Двадцать девятого ноября, ваше императорское величество, я получил повеление к исполнению и в тот же день начал по нему производство.

— Что вы сделали?

— Я составил проект отношения к губернатору. Но при составлении усмотрел затруднение.

— Какое?

— Повелено приостановить взыскание до нового урожая. — Он говорил быстро, и было слышно, что он повторяет то, что успел передумать сто раз за эту ночь. — А продовольственные ссуды взыскиваются не по одному правилу, ваше величество. Есть ссуды из общеимперского продовольственного капитала, есть из губернского, есть выданные земством под обеспечение будущих сборов, и порядок отсрочки по ним разный, а по третьему разряду отсрочка вообще требует особого разрешения. В повелении разряд не указан.

— И что вы сделали?

— Я не мог исполнить наугад, ваше величество. Исполни я по всем трём разрядам — превысил бы повеление. Исполни по одному — не исполнил бы прочих. Посему тридцатого ноября я запросил разъяснения у Хозяйственного департамента, по принадлежности.

— И?

— Разъяснения ожидаю.

Тишина.

— Сколько обыкновенно идёт такое разъяснение?

— Как когда, ваше величество. Полагаю, недели три. Бывает и дольше.

— А бумага?

— Бумага лежит в столе до получения разъяснения. Иначе нельзя: без разъяснения исполнить невозможно, а вернуть неисполненной — значит доложить, что повеление государя неисполнимо. — Он смотрел на меня почти умоляюще. — Я не смел этого доложить, ваше величество.

Вот тут я его понял до конца, и мне стало холодно.

Он не струсил и не поленился. Получив бумагу, сразу сделал единственное разумное: запросил разъяснение.

Я не знал, что продовольственные ссуды делятся на три разряда и для каждого действует свой порядок отсрочки. Маленький чиновник в потёртом вицмундире знал это прекрасно — двадцать лет только ими и занимался. Ошибку в высочайшем повелении он увидел сразу, но указать на неё государю не посмел. Поэтому отправил запрос в надлежащий департамент и стал ждать.

И покуда он ждёт, соблюдая всё, что предписано, в Бузулукском уезде описывают и назначают к торгам лошадей.

— Никанор Ильич.

Бельский молчал дольше всех — не оттого, что подбирал слова, а оттого, что взвешивал, стоит ли их говорить.

— Мне добавить нечего, ваше величество, — сказал он наконец. — Пётр Львович доложил точно. Аверкий Гаврилович поступил по правилу. Я подписал бы то же самое.

— То есть все правы.

— Все правы, ваше величество.

— И моё повеление не исполнено.

— И повеление вашего величества не исполнено.

Он сказал это ровно и спокойно, и в этом спокойствии не было ни дерзости, ни оправдания.

— Как это может быть?

— Так и может. — Он поднял тяжёлые веки. — Дозволено будет сказать прямо?

— Дозволено.

— Порядок требует, чтобы всякая бумага шла по принадлежности. Если принадлежность неясна, никто не подпишет её без разъяснения: ошибись он — с него же и взыщут. Поэтому бумага лежит, пока не станет ненужной. Каждый исполнил своё, а брать на себя чужое не обязан. Ваш родитель это знал.

— И что делал?

— Ничего, ваше величество. Полагал, что перемены обойдутся дороже.

Это было хуже саботажа: саботажника можно найти, а здесь виновных не было. Один безукоризненно вёл журналы, другой обнаружил мою ошибку, третий сказал неприятную правду. Замени я их самыми преданными людьми, через месяц те поступили бы точно так же — и были бы совершенно правы.