Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 85
— У тебя, милый, линия Сатурна прервана у самой линии сердца, — изучает цыганка его ладонь. — Да… Ломка жизни от сердечного увлечения, ничего не поделаешь… Позолоти-ка ручку!
Какой-то мужчина с печальными глазами хлопает продолжающего рыдать Альфреда по плечу:
— Год назад умер мой отец. Существуют теории, будто человек становится по-настоящему взрослым со смертью своих родителей; я в это не верю — по-настоящему взрослым он не становится никогда [152].
— Так после смерти самая жизнь и есть, — убеждённо проговорила Клавуша, развалясь в самой себе телом [153], на что покидающий ресторан философ мимоходом заметил:
— Каждая почти жизнь может быть резюмирована в нескольких словах: человеку показали небо — и бросили его в грязь [154].
— Да, лучше было не удивлять мир и жить этом мире [155], — соглашается с ним умудрённый сединой драматург и тоже покидает заведение, а некогда модненький Фрай строчит: «После того, как Иуда повесился, на него, наконец, обратили внимание» [156].
— А всё по хую… [157] — говорят люди, стоящие в очереди.
Мы можем воспользоваться паузой в нашем повествовании и сделать несколько сообщений. Орландо стал женщиной — это невозможно отрицать. Но во всём остальном никаких решительно перемен в Орландо не произошло. Смена пола, изменив судьбу, ничуть не изменила личности [158]. И хотя Фрейд и увидел огромное значение фиксации на матери, он выхолостил своё открытие своеобразной интерпретацией, которую он ей дал [159].
А теперь, дражайший читатель, вообразим небольшую конторскую комнату в шестом этаже безличного дома… На столе — очередные неприятности в виде писем от кредиторов и символическая пустая шоколадная коробка с лиловой дамой, изменившей мне. Никого нет. Пишущая машинка открыта. Тишина [160]. Зачем я пишу? Я и сам у себя об этом всё ещё спрашиваю… Одна из главных причин… — это, несомненно, желание отыскать чудо своего детства вне повседневной жизни, обрести чистую радость за пределами драмы, свежесть за пределами суровых будней… Люди пишут для того… чтобы победить смерть… Мы пишем, чтобы не умереть полностью, чтобы не умереть сразу [161]. И я писала: сперва — с удивлением, потом, несколько осмелев, с возбуждением, и наконец, с упоением [162]. Ведь… у снега пять основных характеристик. Он белый. Он замораживает природу и защищает её. Он постоянно изменяется. Он скользкий. Он превращается в воду [163]. Поэтому среди ночи я и проснулся. Меня пронзила мысль, что единственный во всём мире, кому придётся прожить мою жизнь, это не кто иной, как я сам [164].
Опершись головами на руки, иные его слушали, чтоб наполнять этими звуками пустую тоску в голове, иные же однообразно горевали, не слыша слов и живя в своей личной тишине [165]. Они не знали, что из моей жизни уходит одна из великих сует жизни — любовь. Другой великой суетой является материнский инстинкт. Расставшись с тем и другим замечаешь, что всё остальное и весело, и разнообразно, и неисчерпаемо [166]. Какие же мы все бедненькие, — сказала Ирра. — Какие же мы все бедненькие! [167] Раздался телефонный звонок [168]. Татарский обернулся. Вокруг никого не было, и он понял, что это слуховая галлюцинация. Ему стало чуть страшновато, но в происходящем, несмотря ни на что, было заключено какое-то восхитительное обещание [169]. А кимвалы продолжали бряцать. А бубны гремели. И звёзды падали на крыльцо сельсовета. И хохотала Суламифь [170].
подземный «кач» [171] в одиннадцати ахуахоите́ках
[НА ДАЧЕ, НА ЛУНЕ]
Улитка-улитка,
Вези нас на пытку! [172]
Астрологиня крутит карты, накладывает радиксы Эс друг на друга: забавно, Соляр у тебя на сутки раньше в этом году пошёл! Ну и «качели» — думаешь, будто разрешишь всё, всё-всё успеешь, а на деле туда-сюда, туда-сюда… ни здесь — ни там, ни себе ни людям, собака — и та с сена сбежала! Обманываешься, разочаровываешься… С делами — как всегда: «Служить бы рад — прислуживаться тошно», это понятно: а ты не выпячивай мозг-то — прими, прими как есть, прими данность-то… Изнутри не разрушься… Дом, опять же: если фишку сейчас не вытянешь, весь новый цикл скитаться будешь: сколько тебе через двенадцать зим стукнет? То-то! А про партнёра — не разобрать, она ли, он ли: Юпитер в Весах по транзиту… — Астрологиня умолкает и долго смотрит, прищурившись, в зрачки Эс, будто хочет что-то добавить, но так и не добавляет — отвлекается на писк скайпа: новое сообщение от Ру́жички. Только он и называет её senorita, только он один, милый оборотень! Только он знает о ней всё — ну или почти.
Я живу на даче, на Луне, отвечает Эс на докучливо-любопытствующее «а где вы…»: эмиграция из Котлована напоминает скорее эвакуацию, нежели то, о чём принято говорить на ко́рпо-их-я́зе. Иногда Эс думает, будто живёт, впрочем, вовсе не на обратной её стороне, как обещали хриэлторы с яркими лживо-вежливыми буклетами, а именно что на лицевике — том самом, над которым едва пролетишь со свистом в бойком пере (чернильная клякса — издержка реализованного желания, за всё надо, detka, платить), так и превратишься живо в козлёночка: олэй, старая сказка, чур меня, чур! Дело-то, впрочем, гроша ломаного не стоит — окололунные дачки, освоенные человекообразными, ценятся на порядок ниже дачек большой земли. Ну то есть не так чтоб совсем грошо́вы, однако-с разница в несколько нулей то-то и оно что почти обольстительна: привет от Лилит, ну да! Танцуют все, экономика достигла своего дна, сообщает Радио Котлован и закрывает гештальт, так и не ответив на вечненький: либо «Он» — бездушный Абсолют, подчиняющий каждого правилам механического непротивления, либо всё же испытывает к двуногому антропоморфные чувства. И у Эс закружится голова от таких вот вставленных в голову мыслей, и Эс сядет в лужу от таких вот вставленных в голову мыслей, и Эс упадёт на камень да заскулит от таких вот вставленных в голову мыслей, но никто не услышит.
Эс думает, взять ли в Склянке ахуахоите́ку-пятнадцать точечек годовых, либо ахуахоитеку-одиннадцать точечек. Почувствуйте разницу: лунная дачка с ахуахоитекой в пятнадцать отличается от такой же в одиннадцать, как облачко от чернозёма. В первом случае «крепость» сухая и трубочки к ней подключены чётко; во втором же она вовсе не так суха, а трубочки не то что не подключены — трубочек нет и в помине: яма — яма и есть. Никаких больше широких улиц и площадей, никаких музеев и галерей, никаких, о-хо-хоньки, театров — ни больших ни малых, ибо суета и томление духа. Всё, что есть на лунном отрезке, — амбулатория, магазин, школка с почтой да оскал муляжа китайской пагоды, не завершённый избавившемся от тела рисовальщиком. Перед тем как ввести препарат, он записал, что двуногие отличаются друг от друга лишь степенью жестокости, на которую готовы пойти для обретения желаемого: тётьклава-микроцефалка, убиравшая перед сдачей другому «артисту» комнатку без вины виноватого, наткнулась на крафтовую тетрадку свежекремированного и, чтоб не пропало добро (читать благоразумно не научилась), взяла да и пустила ту в дело — под селёдочные хвосты, rideamus [173]! И они ржут, ржут, ужасается Эс, и лунный трамвай приезжает туда, где кончаются рельсы, и пора давно выходить, о господи, сорри за «всуе»!
