Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 83
…продолжение осмотра, да-да, он в курсе.
Михайловское ему не особенно приглянулось, а вот в Тригорском поразил парк — «какие кадры п р о п а д а ю т!»: пока экскурсовод заученно-флегматично рассказывала об усадьбе, Яковлев кивнул К. и покосился на дверь. «Что ты хочешь?» — спросила К., когда они выбрались из дома-музея. — «Снимать тебя», — честно признался Яковлев и легонько сжал её ладонь. Итак, первая фотосессия: на мостике, у «дуба уединённого», за банькой, в беседке, у пруда с водяными лилиями — там, под высоченной липой, он и сорвал поцелуй ведьмы: она не отстранялась, только повторяла: «Это понарошку, понарошку! Вся жизнь понарошку!» — и от собственной смелости то ли смеялась, то ли плакала, а потом долго-долго, до мурашек в кончиках пальцев, покусывала его, чуть кровоточащие с непривычки, губы.
Сказал бы Яковлев в тот момент, что девочка эта обладает эффектом свечения изнутри? Назвал бы её лоб «античным», кожу — «мраморной», а скулы «рельефными»? Персефоной или Афродитой явилась она ему в заповедном парке, куда Яковлева тянуло все годы п о с л е?.. Хотя, почему «или», когда любовь и смерть, как день и ночь, — лишь две стороны одной медали?.. Бежааать!.. От мёртвых потиров и потирчиков, лоханей и дискосов, напрестольных крестов и кадил, от венцов, от списков века осьмнадцатого и икон, от пик, протазанов и пальников, от кирас, арбалетов — от всех этих налокотников-нарукавников-шлемов-кольчуг мчались они наутро, оставляя позади бывшие купеческие палаты. «Ненавижу музеи», — выдохнула, наконец, К. у монастырской стены и, дотронувшись до груди Яковлева, сделала надрез. Так на её ладони выпало его всамделишное сердце, так она, жонглируя им — «Горячо! Ух ты!» — перебегала с улицы на улицу, переносилась из лета в зиму, перелетала с планеты на планету, пока, наконец, не выронила и не наступила на него. Плюс тридцать: кошмарные сны городских сумасшедших, не обременённых дачами — Яковлев вспомнил, что забыл открыть на ночь балкон и, встав под холодный душ, стал насвистывать: «Сегодня на улицах снег, на улицах лёд; минус тридцать, если диктор не врёт; моя постель холодна, как лёд» [128].
И всё-таки в о р о н к а определённо существовала: да, его засасывало, причем засасывало с невероятной силой и мощью, всё быстрее и быстрее — быть может, есть дыры не только чёрные, но и белые? Не только в открытом космосе, но и на земле? Но что такое з е м л я, если кругом один лишь горячий воздух — горячий настолько, что и вздохнуть-то больно?.. Он крутил у виска, показывал язык собственному отражению, набирал номер О. («Ваш звонок не может быть совершен сейчас, ту-ту-ту…», и снова: 8-343…, «Ваш звонок не может…») — пожалуй, О. была единственной, кого из «бывших» Яковлев вспоминал с неизменной теплотой — сейчас бы, конечно, с б е р ё г, но тогда, в двадцать-то шесть… Смешно! О. приезжала в Москву п о с т у п а т ь, но, провалившись на экзаменах, вернулась в пенаты: 8-343…, «Ваш звонок не может…» — а что, что может? Может ли что-то он сам?.. 8-343… Зачем набирает эти никчёмные цифры, хотя точно знает, что О. — ту чудесную О., которую он знал когда-то — не вернуть?.. «Ваш звонок не может…» Да и нужен ли он ей спустя столько зим? 8-343… Помнит ли О. вообще о его существовании? Сохранила ли с н и м к и — чёрно-белые осколки самого обыкновенного, как только теперь понимаешь, с ч а с т ь я?.. «Ваш звонок не может быть совершен сейчас, ту-ту-ту…»
Яковлев схватился за сердце (тупая боль, ничего нового, особенно в жару-то) — последнее время оно всё чаще стучалось к нему таким вот бестактным образом — и приставил лестницу к антресолям: фотографии, остались одни фотографии! Только они и способны хоть как-то оправдать его жизнь — впрочем, перед кем? Почему он непременно д о л ж е н её «оправдывать»? Почему не может жить п р о с т о?.. Что за голосок не даёт ни днём ни ночью покоя? Как же он устал от него, о, как мечтает его о н е м е ч и т ь!
Воспоминания — «Забронируйте один в Страну Лотофагов!» — приходили ступенчато (спроси Яковлева — как это, он бы не объяснил), какими-то сгустками, и походили на мутно-белые хлопья, плавающие в моче больного вторичным острым пиелонефритом: того самого П. С., которого до смерти залечили когдато в больничке, где проходил Яковлев практику — вот, собственно, и п е р в ы й г в оз д ь [129], «винт» для закрепления памяти, «Ты — ком податливый запутанных кишок…» [130], organa genitalia feminine / organa genitalia masculine — никакой «поэзии»: чёрно-белые кадры чужих, навсегда «засвеченных», жизней, утиль — и точка, а потому Яковлев оставил лечебное дело довольно скоро. Прелести бесплатной медицины в два счёта лишили молодого специалиста каких-либо иллюзий; если же говорить о подачке, именуемой зарплатой… да что там! В детстве Яковлев мечтал поскорее вырасти и стать б о г а т ы м для того лишь, чтобы купить ровно столько плёнки, сколько потребуется — вернее, чтобы поехать с этой самой плёнкой на съёмки именно в ту точку шарика, где ему удастся, наконец, найти с в о и кадры. Он знал — мир, если смотреть на тот через объектив, не так уродлив, каким кажется на первый взгляд.
И вот он, наконец-то, — б о л ь ш о й м а л ь ч и к, которого лихо «кинули на бабки», экс-частный предприниматель («ЧП Яковлев» — в названии этом и впрямь было что-то от врунгелевской яхты), севший не в свои сани, — а потому на пороге стоят уж бритоголовые, и это не сон, не книга, не фильм: это самое происходит с ним, здесь и сейчас — и это он, Яковлев, а не кто-нибудь ещё, должен деньги, о ч е н ь м н о г о д е н е г… На всё про всё ему дали месяц: так, продав квартиру покойных деда и бабки, он стал «мигрантом» в собственном городе. Эта «новая жизнь» поначалу довольно сильно нервировала его, однако хандрить было некогда. Львиную долю не поражающего воображения дохода (Яковлев устроился охранником в ресторан) сжирала квартплата, расслабляться не стоило — все его мысли крутились какое-то время вокруг энной суммы, которую надо было кровь из носу вынуть да положить х о з я й к е раз в месяц. Ненавистное с детства слово — «зависимость» — безостановочно пришпоривало его, заставляя бежать по кругу: растоптанного, униженного — и, в сущности, никому, даже себе самому, особо не нужного.
Тогда-то и разыскала его К., которую не видел он лет тысячу. Лишняя боль — она и есть лишняя боль, ожоги такого рода оставляют уродливые рубцы, прикасаться к ним страшно. Ну да, школьный роман, затянувшийся на годы, ну да — с кем не бывает? Но вот ведь какая штука: эта девочка сейчас рядом, в роскошной близи; эта девочка пришла — пришла сама, первая, сама села к нему на колени, расцеловала в обе щёки, как маленького, — а потом не в щёки, совсем даже не в щёки, а потом… Яковлев наблюдал за её движениями словно бы со стороны и подумывал, не клиническая ли это смерть? Вот К., настоящая, всамделишная К. кладёт голову ему на плечо и чуть ли не кошкой мурчит — может, его душа и впрямь у л е т е л а? Может, он и впрямь умер?.. Что ж, достойный, весьма достойный финал! Сопротивление бесполезно.
Потом они долго тянули токайское, и Яковлев, глядя на К., усиленно пытался найти в её внешности («античный» лоб, «мраморная» кожа, «рельефные» скулы) изъян — изъян, который помог бы ему дистанцироваться, изъян, благодаря которому можно было бы хоть сколько-нибудь разочароваться в ласковой этой ведьме, о которой не забывает он ни много ни мало двадцать уж лет, хотя и те — как один день, что верно, то верно… В какой-то момент Яковлеву даже показалось, что это произошло — пожалуй, он даже мог бы назвать К., повернувшуюся к нему в профиль, с т р а ш н е н ь к о й. Она же, заподозрив его в неладном, села против света и, обхватив руками колени, качнулась: «Знаешь, а я ведь замуж вышла…» — укол ревности, которого не было: да ничего, по большому-то счёту, у него уже не было.
