Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 57
«…и Сеппо думал… — я прослушал, о чём думал этот её, с позволения сказать, муж, а она продолжала: — Недавно вернулись из Роскиле. Древняя столица Дании, знаешь ведь о ней? Видели Кронборг, тот самый замок Гамлета…»
Я резко повернулся и стал трясти её за плечи: «Милая, милая, девочка, девочка, глупая, глупая…» — она не отстранялась, только с каким-то неподдельным ужасом смотрела на меня во все глаза… глазами Франсуазы Саган: я точно знал — она захочет записать, сделать мою любовь сюжетом очередной пьесы. Наверное, у неё в голове вертелась уже первая фраза героя. Или вторая. Диалог там… моно. Тот или иной оборот. Вариант формы. Или её отсутствия. Она талантлива! Мне всегда нравилось, как она пишет. Несмотря на моё к ней отношение. Она востребованна! Просто так в магазинах книги на уровне глаз не ставят… Редкое сочетание дара и везения. И какая-то собачья тоска во взгляде — на миг, но я разглядел. Быть может, чтобы писать, нельзя быть счастливым? Мне не хотелось в это верить. Всё лучшее в искусстве, созданное из страдания, не умаляет счастья. В литературе. В музыке. Да где угодно. А она внезапно отстранилась и, опустив голову, быстро-быстро заговорила:
«Ты меня прости. Правда прости. Не нужно было никуда идти. Это от моего эгоизма. Я подумала — а почему нет? И всё. Свежие русские сплетни… Дура. Я всегда так мало о тебе думала… Но я действительно здесь счастлива. От самого воздуха. От ветра. Белки на руки сами прыгают. И море великое, упоительное! Сеппо… — она осеклась, а потом продолжила. — Я никогда не любила Москву. Грязный город с чудовищной энергетикой. Озлобленную толпу в метро. Понимаешь? Ты вырос в Питере, ты хотел себе что-то доказать… Сам себе. А я бы вот никогда не уехала из Питера — ничего он не депрессивен! Но ты доказал. Приехал в столицу, поступил в Лит с первого раза. Не то что я… я со второго. У тебя теперь своя квартира — в столице это дорого! А ты смог. У тебя свой бизнес. Печатаешься. Это ничего, что редко — главное, ты продолжаешь работать… Тебе удаётся совмещать такие противоположности… несовместимости… — она развела руками. — А я родилась в Москве. Ро-ди-лась, и всё. Я её не выбирала. Однокоренная москвичка, — она усмехнулась. — И мне не нужно там было ничего добиваться. Только в буквах. А я хотела чего-то серьёзного… Ещё. Кроме букв. Глубокого… Уехать в другую страну и… скучать по друзьям. Родителям. Приезжать иногда. Быть иностранкой, в общем. Глупо? Но мне нужно это мучение… оно в чём-то сладостно… оно нужно моим текстам. Просто «выше» Москвы в России ничего нет, а мне так хотелось прыгнуть… туда, дальше… За горизонт… Понимаешь? И я прыгнула… в любовь. Как в море».
«Беги, возлюбленный мой; будь подобен серне или молодому оленю на горах бальзамических!..»
Она смотрела в меня своими карими, а я понимал, что больше никогда. Никогда. Ниикагдааа! — боже, сколько гласных подряд, они душат, душат! — не поеду в Хельсинки… Там очень холодно, несмотря на пресловутый Гольфстрим.
Вернувшись в Москву я поставил диск с Концертом Яна Сибелиуса для скрипки с оркестром — кажется, ре-минор, точно не помню. Солировал Сеппо Тууленсуу. Диск подарила мне она — там, на кладбище Хиетаниеми, где мёртвые так и не захотели встать из своих могил, чтобы перевернуть этот грубый мирок со всеми его мелкими заботками. Где так мало красоты. Где не существует счастья. А чудес не бывает.
Невозможно описать эту музыку, но, видит бог, та прекрасна. Как она. Чтобы что-то понять в любви, надо услышать Сибелиуса. И подойти к его памятнику. В том, её городе: правда-правда! Быть может, финский скрипач знал об этом.
Дослушав, я вынул диск из музыкального центра и разломил на три неровные части: должно быть, Сибелиус понял бы меня. Должно быть.
В общем, со мной такое нечасто! Я висел на поручне и пытался читать: что-то не напрягающее, какой-никакой Акунин (Павича забыл дома) — просто чтоб отгородиться от мирка, в котором пролы всех стран продолжали соединяться в плотные ряды, даруя незабвенное чувство локтя. Пришлось купить в подземном киоске наименьшее из зол: «Белый бульдог» оказался самым пристойным чтивом среди моря… впрочем, хорошо, что я не помню этих фамилий… хорошо, что не знаю!.. Увы, уже где-то на четвёртой странице стало совсем скучно: я осмотрелся. Рядом стояла Та, про которую… короче, породистая такая Та с длинным чёрным шарфом и — я пригляделся, а она быстро отвернулась — с глазами Франсуазы Саган. Новый дубль?..
«Если отменить встречу… перенести… — счётчик заработал с бешеной скоростью. — Куда она едет? Что знает про Хельсинки? Счастлива ли здесь? Наверняка не замужем… Но не может, чтоб у неё никого не было… Так не бывает! Или бывает? Что я теряю, в конце концов? Сколько можно?!» — так я впервые предал Её.
А Та стояла в какой-то очень неудобной позиции — третьей? первой? чёрт её знает, — выставив левую стопу перпендикулярно правой. И ОЧЕНь ПРЯМАЯ СПИНА! Балерина? Я разглядел спину уже на «Пушкинской», когда пролы, заполонившие всё пространство вагона, наконец-то слегка рассеялись.
Та читала. Я посмотрел на обложку: «Такая лёгкая эвтаназия» — меня как включили, я уже не мог молчать: «Вы балерина? Вы держитесь совершенно особенно. У вас выправка…» Та будто не удивилась, прикрыла её книгу и, улыбнувшись, ответила: «Вы угадали. Странно», — ура, разговор продолжался!
«…На ложе моём ночью искала я того, кого любит душа моя, искала его и не нашла его…»
Я стал расспрашивать про книгу. Та отвечала просто и коротко: «Да. Нравится» или: «Нет. Не сложно. Очень тонко». Чтобы чем-то зацепить действительно прекрасную незнакомку (они существуют! и пусть кто-то попробует сказать, будто это не так!), я многозначительно и немного небрежно произнёс — так говорит знаток, раскуривающий гаванскую сигару, спокойно и печально: «Мы учились с ней в Литинституте. В прошлом веке» — «Вот как?» — балерина и вправду заинтересовалась. — Так значит, вы… филолог… или… писатель?» — она подняла брови. Красивые такие брови, как у Анук Эме в «Восьми с половиной». «Ну… — промычал я. — Пишу не очень много, а известность Пелевина мне не грозит. Вышло две книги…» — «Как ваша фамилия?..» Я назвал, а потом вспомнил: мы так и не представились, но уже через секунду подумал, что не хочу знать имени — ведь у неё так давно не было имени! Я не мог его произнести! — во всяком случае, мне не хотелось ничего обозначать. Это создание — балерина — было хрупким замком из песка. Её, финляндского, песка… Я никогда не трогал его руками, да и был ли он — песок? СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ — ПОЛЕЖАЕВСКАЯ. Балерина кивнула мне и направилась к выходу. Я оценил всё: длинную клетчатую юбку — очень стильную, уютную вельветовую куртку «от кого-то», узконосые красные ботинки, а ещё — невидимый дымчатый шлейф. У неё был такой же, я не мог ошибиться, не мог! Собственно, кроме неё — той, что живёт сейчас в Хельсинки и на «ура» ста́вится в Москве и Европе — я никого… никогда… а тут… Чёрт, видел бы меня сейчас Женька! Он никогда не мог до конца понять моего чувства к ней; у него в кармане всегда смеялись презервативы… надо мной смеялись! Правда, Женька мог бы легко всё опошлить, предложив их мне: «Ты чего, старик, в монахи записался? Зря! Я вот вчера с одной барышней…» — я слушал его всегда с любопытством, хотя все Женькины приключения были похожи. Он выбирал определённый «сорт» женщин (красоток с большой грудью, с мозгами и собственными квадратными метрами — не любил гостиниц), поэтому сценарий разворачивался приблизительно один и тот же. Не знаю, как Женьке не надоедало. Не представляю, как это всё терпела его жена — красавица с большой грудью, мозгами и собственными квадратными метрами. «Ты чего, старик? — я будто услышал Женькин голос. — Давай, дуй! Она очень даже…»
Я вышел за Той из вагона. Впрочем, голос моего друга был не при чём: я вышел бы за Той в любом случае.
