Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 56

Я повесил трубку, выпил в баре ещё двести (очень хорошая водка!) и поехал в отель. Долго валялся в постели. Сказать по правде, впервые в жизни мне было ещё хуже, чем два года назад, когда не стало Арчи. Шикарный пёс!.. Умер от рака печени. Умнейший!.. Выл ночи напролёт: лабрадоры всё-всё понимают. Такая лёгкая эвтаназия… Не хотелось жить после той клиники. Так я сам превратился в обречённое животное: рак души — всегда летальность, всего лишь бессмысленное существование белкового тела. Есть, спать и размножаться, следуя лучшим традициям соединяющихся про́лов всех стран, не хотелось. Я смотрел в потолок и думал о ней. Мне не нужны были Хельсинки — к тому же, они не подарили сразу того восторга, который… впрочем, к чему слова? Не подарили, и точка. Может быть, умышленно. Но мне достаточно было дышать с ней одним воздухом. И все эти «ааа-ууу»… Гласные… Очень много гласных, из-за которых я нахожусь в чужой стране и складываю из огромных ледяных глыб словечко ВЕЧНОСТь.

Чтобы. Освободить. Её. Из заточения. Снежной. Королевы.

Глупо, да? Как же это глупо, чёрт!

А-а-а… Я и сам понимал нелепость… У-у-у… нелепость, и точка.

«Ааа-ууу!..»

Чтобы не свихнуться, на следующий день я отправился на остров Суоменлинна: взглянул на церковь в скале Темппелиаукио — от подробностей избавлю. Потом опять позвонил ей. Я не мог иначе! Хотя бы раз в жизни стоит испытать такое. Больше, наверное, не бывает, а если даже и «да», то в виде исключения: человек не может любить бесконечно всех этих разных людей: душевные шины изнашиваются. Чувства притупляются. Начинаются сравнения. Подсчёты просчётов: «А ведь я мог тогда и не…» Выдвижные ящички памяти захламляются тем, что невозможно выбросить. Так хлам становится тянущей за душу ношей; так в него можно напиться. Ехать с такими шинами становится невозможно. Или очень непросто. Не буду объяснять, почему. Не могу больше никому ничего объяснять. Просто не вижу смысла. Вообще не вижу смысла.

Где-то я видел открытку, смешную и весьма дельную открытку: снаружи лица — много разномастных лиц: белых, жёлтых, чёрных, красных, внизу какаято весёленькая надпись на тему… И многоточие. А внутри — уточнение: «Но у всех людей есть общее свойство: ОНИ НАПРЯГАЮТ». Ес!.. Напрягал ли я её, когда звонил? Не знаю. Быть может, она всё-таки хотя бы немного скучала по России? Тогда моё внеплановое явление было бы в кассу.

— Ты? Ты где? — её голос казался весёлым и оочеень далёким… ааа-ууу… такие голоса не скучают!

— Здесь. Приехал вчера… по делам. Заодно решил узнать… как ты… как ты тут… — я говорил, а она молчала. Молчала так, как только она одна и могла молчать: радужно, наполненно, стильно.

— Хорошо… — она, конечно, поняла, по каким «делам» я приехал. — Завтра утром на Мекелининкату. В одиннадцать, — и рассказала, как добраться.

(Много позже, провоцируя себя идиотским вопросом на тему «а был ли счастлив», я вспоминал именно тот хельсинкский вечер. Вот я сжимаю телефонную трубку. Вот слышу её голос. Вот улыбаюсь. Завтра в одиннадцать… я увижу её! Живую. Настоящую. Сумасшедшую. Женщину, каких на свете действительно не много: за это ручаюсь. Не много. Почти нет. Да потому что она — одна! Одна-а-а-а).

На следующее утро я стоял у скамейки и ждал её, придя на полчаса раньше: что там говорят в таких случаях про пульс и сердце? В общем, так оно и было — и с пульсом, и с сердцем: всё билось, стучало, трепыхалось, дёргалось, болело, мучилось, звенело. Ждало! Как полагается. По-взрослому. Классический вариант.

Ещё в Москве, давным-давно, я купил ей платиновое колечко с редким бирманским красно-фиолетовым рубином — точнее, заказал Эдику, знакомому ювелиру. Размер помнил всегда — шестнадцать с половиной. Природный рубин, очень ценный. Эд научил: пропорции вставки надо выбирать так, чтобы за счёт полного внутреннего отражения света можно было добиться лучшей яркости и цветового оттенка камня… И добился! Потрясающее кольцо вышло. Ей просто не могло не понравиться. «Эд, ты гений», — удивился я и загрустил.

«Привет!» — она хлопнула меня по плечу. Она всегда подходила неожиданно — с другой стороны ожидания. Она была одета… очень хорошо. И очень просто. Плюс едва уловимый запах духов. Очень хороших духов. Её духов. — «Привет», — а что ещё ответишь через тринадцать месяцев?

И мы пошли по Мекелининкату. Там же, на берегу моря, жило своей собственной жизнью кладбище, похожее на парк. «Это Хиетаниеми», — сказала она, выбрав его местом нашей прогулки: как же я не догадался! Конечно же, мы будем гулять по кладбищу… очень даже символично… Всё, что случилось до этого, похоронено.

Я спросил, как ей живётся. «Удивительная страна! Белки сами на руки прыгают!» — и засмеялась, звонко-звонко, как в Литинституте раньше, ей-богу… У меня по спине струйка пота потекла даже: такое напряжение! Безумное. Адское. Мне так хотелось её… Всю. Навсегда. Тогда я протянул ей маленькую треугольную коробочку. «Вау! — улыбнулась она, надевая кольцо. — У тебя отличный вкус!» — «Спасибо…» — и получилось, будто я благодарю её за подарок: а ведь я действительно благодарю её за подарок! Разве не подарок — это кладбище? Да пусть мёртвые встанут из могил и начнут ходить с нами по аллеям! Главное, Мы РЯДОМ. Сколько я ждал этого момента, сколько, а? Что бы я ни делал, я делал с оглядкой на неё. Для неё и ради неё. Мне хотелось, чтобы она оценила. Смогла мной гордиться. Поняла свою ошибку и вернулась назад. В нашу Москву. И мы пошли бы, к примеру, в «Парижскую жизнь». Там крутят Чаплина и тапёр играет классный джаз. Я ждал бы её за столиком… одиннадцать минут. А она пришла бы в маленьком чёрном платье. Хотя могла б и в халате — ей всё шло. И я бы порадовался, что она всё-таки не в халате. И заказал бы вино… И рыбу… и гадов морских, каких она любила… Но вместо этого мы ходили по кладбищу Хиетаниеми и играли странные роли; казалось, маски легко отвалятся… Но легко не получилось.

С точностью до наоборот всё получилось.

В школе и в институте нам говорили, что у Чехова всё «в подводных течениях». У нас же были подводные камни. И ещё — минное поле. Я не боялся подорваться — на самом деле, я приехал, чтобы уговорить её развестись. Вернуться. Я очень многое мог бы дать ей там. В Москве. Теперь. Не только деньги, нет-нет… Богатые и правда плачут, я теперь знал! Сам проверял, на собственных глазах. Когда она улетела.

Я мог стать её рабом, но ей не нужен был раб… Царём, но и в царе она не нуждалась… Мог стать ей названным братом — да только у неё был родной. Я мог заменить ей друга — но зачем ей влюблённый друг? Будто читая мои мысли, она вдруг запела: «Ми-иленька-ай ты мо-ой, возьми-и меня-а с сабо-ой! Та-ам, в кра-ю да-лёо-ком…» — получилось нарочито театрально. Ещё бы, каков сюжетец! Постсовеццкий сериал для домохозяек отдыхает: он любит её, она выходит замуж и уезжает в Финляндию, он мучается и едет из Москвы в Хельсинки лишь затем, чтобы вернуть её. Они встречаются на кладбище, она поёт своим грудным голосом русскую песню… Чем не мыльная опера? С таким душком русиш-самоварным… Да ещё кольцо с рубином… о-о!

«О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей! Тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы…»

Хотелось заорать. Зареветь. Зарычать. Поднять всех мертвецов из их «музейных» могил. Чтобы мир стал другим. Не таким дерьмовым, как сейчас. Не таким фальшивым. Когда думают одно, а делают другое. Чтобы мир стал другиииим!! Сколько гласных!! А-а-а-а-а!! И увести её. У-у-у-у!! И увезти. Ааа-ууу-ммм… тысячи букв, с которыми я не согласен, душат меня своей длиной. Они слишком певучие, чтобы я мог воспользоваться ими. Я ОДИН. В петле «ааа» и «ууу». На кладбище своей большой и чистой… Тьфу, чёрт… Как баба, совсем расклеился.

«Положи меня, как печать, на сердце твоё, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы её — стрелы огненные…»