Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 50

Так-так, со скрипкой… Пошла-шла-шла… Учится? Поступает? Абонементы Малого зала: № 21 — Вечера камерной музыки. Нет-нет, он и так в к а м е р е. С недавних пор шесть букв в подобной комбинации его пугают, хотя все эти квартеты… Особенно Д. Д [95]. Одиннадцатый, f-moll’ный, сыгранный друзьями — странное слово, так он теперь считает, но: скрипки, альт, виолончель… Семь частей без перерыва, а также: намечающаяся лысина Вадима, поднятые брови Инги, второй подбородок Андрея и — капельки пота на мраморном лбу Риты, а в них, в капельках, будто б в зеркале, «шведская» их — снова не его, чужая — семья. Балетные, куда ему, неудачнику, до длинноногой дивы и поджарого мачо с претензией на «настоящий талант»! К тому же (говорят, помогает сохранить свежесть отношений), почти не видятся — репетиции, гастроли: с ц е н а, чёрт бы её подрал, ему-то рампа давно не светит… Запретный эрос в перерывах между станками: и если он не завидует и уже не ревнует, то что, что? Искусство для искусных, псевдоэксклюзив утомлённой седеющей девочки со смеющимися глазищами: дипломантки, лауреатки — что там ещё? — да герцогини, наверное…

Да, именно так: герцогини.

А вот и афиша, как сразу не?.. Маргарита Верхейнгольдская с ля-минорным Мендельсона: в прошлой жизни, в двадцатом ещё веке, аккомпанировал ей — впрочем, был ли двадцатый век на самом деле, он не уверен, нет, не уверен. То же самое относится и к «прошлой жизни», и к ее solo: скрипка-прима, звезда курса, прищур консерватории, «гроза конкурсов»… А он? Влюблённый дурак, живущий от репетиции с Ней до репетиции с Ней, экс-вундеркинд, чудоюдистый киндер, аутсайдер. «Итальянский концерт» Баха в первом классе — в сущности, пустяк, но если на первом курсе колледжа ты видишь в том же концерте лишь ноты, а исполнение твоё, предельно выверенное, напоминает озву́чивание неплохо сконструированной задачки по гармонии, то ты всего лишь ничтожество.

«За что, зачем эта головоломка? Зачем Чёрная Курица спрятала волшебное зёрнышко, оставив Алёшу в камере?» — «И до чего ж мальчишка оказался скучен!»

Техника умирания. Бессмысленность. Король Ганона! «Как жить, Господин Б.? Не играть невозможно. Впрочем, больше ничего не умею… Учитель музыки? Три буквы ДМШ? Мечта зевающих педагогинь, любопытствующие взгляды мамаш?… Или: студенты «музилищ» и «кульков», для которых, по большому счёту, музыка никогда не стояла на первом месте — есть, есть, исключения, но…» Нет-нет, он никогда не будет преподавать, никогда. Он не сможет, его стошнит прямо на клавиатуру — да и какой он, к чертям, педагог! Вот его у ч и т е л ь… Он-то всегда будет помнить Игоря Самуиловича, обладавшего не только фантастической техникой, но и особым феноменальным даром оживления звука. В училище на его концерты приходили даже духовики: особая, хм, статья… да что говорить!

В музыкальном училище, впрочем, он ещё дышал. В консерватории же произошло невероятное: он до сих пор не может объяснить этого даже себе: музыка, само её вещество, стала словно бы испаряться. Проскальзывать между пальцами, исчезать… Ам! — ан нет, дырка от бублика, страх.

Прослушивание записей не вызывало ничего, кроме зависти и стыда. Осознание собственной бездарности — о, всего лишь начало: это потом началось самоедство (п о с р е д с т в е н н о с т ь), боязнь притронуться к чёрно-белой пасти лютого зверя, отторжение медленных частей сонат, затем — романтиков, а потом и всего того, что слащаво называется «душой музыки»: лексикон дам с брошами под наглухо застёгнутыми белыми воротничками, любительницами контрамарок.

На третьем курсе забрал документы. Месяц пил, сходил к психотерапевту (впрочем, быстро это дело бросил), а потом — как придётся: охранник, грузчик (недолго, с его-то руками!), опять и снова охранник… Дальше через запятую, дальше совсем тошно.

…и опять со скрипкой, топ-топ, и тоже к Рахманиновскому сворачивает — ну да. И снова, и снова: худенькая, тощая даже. Вьюноши с длинными волосами, все в джинсах. Он-то никогда не приходил в храм в джинсах, нет-нет. Абонемент № 36 — Чудо-дети. Опять вундеркинды. Руки-птицы, мать их! Он и сам «Думку» в четырнадцать осилил; вторая премия ***-го конкурса, Прибалтика — первая в жизни «заграница», сосны, волны, Сибелиус, первый невинный поцелуй с чертёнком по имени Рита. «Творческий экстаз». «Горение», хм, — а ведь всё залито музыкой, бояться нечего.

«Пётр Ильич Чайковский хотел выразить в этом произведении…» — «Пётр Ильич Чайковский боялся мышей и любил качественный алкоголь» — «Что ты хочешь этим сказать?» — «Только то, что когда он не сочинял, он не жил» — «Так и я не живу, когда не работаю…» — «Но ты не Чайковский!» Первый надрыв, первое ощущение собственной ничтожности, первый гвоздь в то, что называется мечтой. Концерт учащихся Академического музыкального училища при Московской консерватории… Господи, сколько лет! Их выпуск.

Моховая, Тверская, Романов, Никитский, Газетный, Брюсов, Вознесенский, Калашный, Кисловские, Мерзляковский… Бежа-а-а-ать!

Всё уже было: одиннадцать люстр Большого зала освещали для тебя сцену. Из четырнадцати окон опрокидывалось на тебя солнце. Четырнадцать портретов смотрели на тебя, чего ж ты хочешь!

«“Ундина” показалась, да, а вот “Скарбо” сыроват…» — «…а мы играли тогда Второй Брамса, и я…» — «Он-то Высшую школу музыки в Ганновере окончил, теперь вернулся, а зал не дают…» — «…ну вот, а Витька после концерта напился, Лика обошлась парой пощёчин — у неё же репа в среду, ну да, с оркестром, а этот свинёныш накануне устроил та-а-а-ко-о-о-е…» — «Нет, это, конечно, не Бах. Баха так давно никто не играет. Не понимаю, зачем ему понадобилась редакция Муджеллини…» — да, подслушивает. Да, их всех. Звукоме́ченных. Что с того? А ничего не делать: не виноват никто. Всё уже было: стой, слушай!

Вот, собственно, всё: так он думает. Так он и сделает, да, — а почему нет? Можно же не врать хотя бы себе. И правда — всё: подслушивания прослушиваний. Страх увидеть Риту не на сцене. Очередь за билетами на её концерты. Его беспомощность. Потерянная ф о р м а. Форма охранника: сутки через двое, жалкие пятьсот у.-е. В выходные ещё ху-у-у…

Иногда он приподнимал крышку гроба: «ля» первой октавы звучало со странным пошловатым надрывом — он не мог поверить в то, что когда-то, в прошлой жизни, Рита настраивала скрипку, а «запах её духов кружил ему голову»: литштамп, катастрофа, с е р о с т ь.

А когда всё, наконец, случилось, он понял, что и это уже было: капельницы, трубочки, халаты, слёзы каких-то, как ему теперь казалось, чужих людей… Единственный честный поступок, круговорот споров с Господином Б., пост-телесное déjà vu без права сломать чёртово колесо.

кластер, записки на туалетной бумаге

[ЛЁРА]

Я рос счастливым, здоровым ребёнком.

В. В. Н., «Лолита»

ЛёРА. Солнце моего бога.

Нет, кончик языка не совершает, как писал классик, пути «в три шажка вниз по нёбу»: ведь у тебя два шажка, Лё-РА, хотя ты и была Лё, просто Лё — «грех мой, душа моя» [96]. Но на нимфетку не тянешь, богомерзкая Лё, отвратительнейшая де [97]. Я устал от тебя смертельно: последнее время ужасал уже один твой вид, а дотронуться, а коснуться твоих щёк или ушек и подавно оказывалось невмоготу.

Лё-РА: непонятная, непостижимая, ненасытная. Же?.. Де?.. Иногда ты напоминала заблудившегося в подвальных лабиринтах подростка, запертого там высокоморальными «ро» [98] для вразумления: из лучших, разумеется, побуждений-с. Но сколько бы я ни сажал тебя в клетки, ты всегда удирала. Нагло тряхнув пепельно-серыми… [99] (О, последнее время я их ненавидел! Как и твою серую юбку, омерзительно узкую. Как и… да что говорить! Твоя идиотичная, болезненная любовь к пепельным оттенкам, приводившая тебя, Лё, в серый восторг, меня бесила… Но сама ты, серостью, увы, не была: увы).