Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 41

Каждый, переживший подобное крещение свободой, поймёт без слов, как наслаждался я одиночеством. В этом, пожалуй, был даже некий стиль — а может, так казалось «с голодухи по уединению»: не знаю, по-русски ли это?.. Я ведь приходил в дом, где н и к о г о не было. В дом, где н и к т о не кричал. И даже не говорил… Не шептал… В дом, где не было не только пьяной женщины, но и — вот оно, с ч а с т ь е — женщины вообще. Я мог делать всё, что угодно — и никто, н и к т о — ничего не мог сказать мне. Впервые за пять с половиной лет.

Вечерами я заваривал улун да заводил старика Армстронга: «Go Down Moses», «What A Wonderful World», «Kiss of Fire» (под них и встретил их человечий happy new year) возвращали к жизни пусть не сразу, пусть частями — медленно, зато верно. Ещё была великая Элла и ни на кого не похожая Эби Линкольн: я слушал их долго, очень долго — музыка вытягивала, отсасывая гной через трубочку, вставленную, наверное, в душу: а куда ещё вставляют подобные т р у б о ч к и? Я садился за компьютер — и никто, никто, никто не смел сказать мне про спину; никто — ничего — ни звука… Я работал обычно часов до двух, реже — трёх, читал на ночь Буковски и Миллера, а потом курил в постели, разглядывая лепнину на высоченном потолке, и засыпал: мне нравилась эта квартира, мне безумно нравилась эта квартира, да что там! — мне безумно нравилось то, что я один — один, о д и н — в этой огромной квартире: кажется, я готов был платить за неё ещё больше… Институт брака, размышлял я, придуман не иначе как самим чёртом — объяснить даже самому себе столь длительные отношения, превратившиеся в непрерывный, бесперебойный кошмар, было невозможно.

Поначалу не хотелось никуда выходить: попусту тратить время, появившееся впервые за много лет, представлялось чем-то кощунственным. К тому же, как оказалось, силы всё-таки имеют предел — да, я банально устал, устал дико, устал неимоверно. Всё, чего я хотел, так это покоя. Иногда, конечно, мы созванивались с Элей — её голос если и вызывал опасения, то вялые — впрочем, даже если она и пила, мне было уже почти всё равно. После разговоров этих я тупо лежал в кресле-качалке, курил и думал лишь о том, что уж теперь-то точно «ноги моей не будет на женщине». Я намеревался сменить сферу деятельности — если быть точнее, поменять образ жизни: роскошное выражение! Наёмный раб, пусть и называющийся арт-директором, в любом случае остаётся наёмным рабом — мне же давно хотелось иного. И дело не только в независимости, в том числе и финансовой. Я давно понял, что когда-нибудь, возможно, скоро, просто не смогу терпеть над собой кого-либо «сверху» — я-то знал, с в е р х у лишь Бог, и никого больше. Бог — и никого больше: это много или мало?.. Обычно понимание такого рода вещей, простых вещей, происходит, конечно же, в результате «ножевых ран, нанесённых аниме», как однажды выразилась Эля. Не сказать, будто я никогда не увлекался эзотерикой — нет, ровно наоборот, однако это было сухое расстрельное знание: мне же хотелось ощутить его, впустить внутрь. Я утомлённо перечитывал Кастанеду — с третьего тома… «А я от дедушки ушёл, а я от бабушки ушёл!» — катился по мостовой Колобок, не замечая крадущейся Лисы.

Я собирался встретить Рождество один. Собственно, «встретить» — не совсем то слово. Я пошёл за кагором, скорее, просто так, от нечего делать — спать не хотелось, от компьютера и чтения уже подташнивало, DVD остался у Эли, с друзьями, соберись я в гости, пришлось бы разговаривать (о чём? я судорожно начал перебирать темы, но тут же бросил), а Прекрасной Дамы, что и требовалось доказать, не существовало в природе.

Часы показывали одиннадцать. Я окинул взглядом квартиру и уже собрался было уходить, как с полки вдруг что-то упало. Подойдя поближе, я увидел зачитанные «Вечера на хуторе…» Полистав книгу, я, будто в детстве, загадал строку и страницу — кто его знает, зачем, а потом прочитал: «…поглядите на меня, как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шёлком. А какие ленты на голове! Вам век не увидать богаче галуна!» Красавица Оксана, красавица Оксана… опять баба! Я плюнул, захлопнул книжку и, подняв воротник, вышел на улицу.

Было очень холодно, мела метель, а фонари почему-то не светили, что для этого района редкость. Я шёл, насвистывая что-то из Армстронга — я давно не чувствовал себя таким спокойным: нет-нет, жить с кем-то — это не по моей части, увольте… грезящих «гнёздышком» просьба не беспокоить. Правда, с головой творилась какая-то беда: казалось, будто красотка Оксана с дружком-кузнецом вот-вот покажутся на Остоженке, а то и сам Чёрт с украденным месяцем под мышкой свернёт в Первый Зачатьевский. «Ничего, ничего. Просто переутомление. Немудрено после Эльки-то… Прорвёмся, старче, не впервой» — так успокаивал я себя до тех пор, пока не услышал — громко и отчётливо: «…поглядите на меня, как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шёлком. А какие ленты на голове! Вам век не увидать богаче галуна!» — «Чудная девка!» — нет-нет, я не ослышался. Потерев же глаза, увидел и Вакулу с Оксаной, и — да-да! — самого Чёрта. Он был скорее симпатичен, нежели уродлив, и вызывал улыбку — хотелось гладить его, будто собаку. Впрочем, проходившая мимо дама с верёвкой на шее и молотком в руках, чьё лицо показалось мне знакомым, покачала головой: «Да, чёрт мой лопнул, не оставив от себя ни стекла, ни спирту» — и, как-то нехорошо рассмеявшись, вбила первый гвоздь в морозный воздух, сотрясаемый криками странных деток. «Коляди́н, коляди́н, я у батьки один, по колена кожушок, дайте, дядька, пирожок!» — галдели они у перекрёстка: детки второй свежести, детки с истекшим сроком годности. Просроченные детки! — я точно знал, их кости сгнили лет двести назад… У того же перекрёстка стояла бывшая в употреблении девица и, набирая снег в передник, жалобно подвывала: «Полю, полю белый снег на собачий след, где собачка взлает, там мой суженый живет…» — дурёха! Я отчего-то перекрестился; по счастью, магазин был поблизости… впрочем, «был» не означает «есть». Подойдя поближе, я увидел довольно странное заведение, напоминающее трактир, из которого доносились звуки бетховенской сонаты.

— Ничего не знаю лучше, чем «Apassionata», готов слушать её каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, думаю: вот какие чудеса могут делать люди! — прокартавил низкорослый мужичок в кепке, подошедший ко мне со спины, и добавил: — Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы… А вы, молодой человек, что ж в лавку-то не заходите? Разжились бы чем к праздничку… Рождество Христово! Али в Бога не веруете? — он нахмурился; за спиной показались люди в шинелях.

— Отчего ж, — ответил я ему, не совсем понимая, впрочем, снится ли мне всё это или нет: однако ощущение, что где-то всё это я уже видел, не отпускало, нет: очередное дежавю. — Отчего ж не верить!

— Мы, знаете ли, молодой человек, в идеале-то, против всякого насилия над людьми. Однако порой приходится, да. Совсем от рук отбились! Как вот эта дамочка, например. Сняла, видите ли, шлюху, предназначенную Значительному Лицу, да и удавила, — потёр руки мужичок.

— То есть… как? — всё уже было, мама, всё уже было, было… но почему всё-таки это ужасный Ленин? И почему л а в к а? И когда уже доиграют треклятую «Апассионату»?

— А так: лёгким движением руки-с, — усмехнулся Ильич.

— Но зачем? Что она ей сделала? — я чувствовал себя (стоит ли уточнять?) полным идиотом.

— Да вы ещё, видно, пороху не нюхали! — неприятно захихикал он. — Новенький, понятное дело… Шлюха — это, молодой человек, жизнь (жизнька, жизнёнка — у кого как): извините, конечно, за общую лексику. Одушевлённая, хм, абстракция. Вот дамочка её и удавила: хочет другую жизнь прожить в том же теле, а не положено.

— А что будет… что будет с той женщиной? — сглотнул я.

— Вилами заколят, — равнодушно ответил Ленин и нюхнул табачку.

— Как это… вилами? — присвистнул я.

— Как, как… Легко. Вилами на воде и заколют: вон лёд щас каменные бабы растопят, и…