Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 36
«ti sprosila, ne snaiper li ja… net-net, nichego kriminal’nogo) prosto shutka. igra v ‘krutuju devchonky’. kogda-nibud’ rasskawy. a ti pravda prikol’naja, da, i vigljadish’ ne ponosheno sovsem… zamorochennaja, konechno, no dolwni we bit’ u tebja nedostatki, dorogaja, pravda?..»
Анне Ф. кажется, будто она нащупала наконец-то невидимую грань, разделяющую слова на живые и мёртвые: идущие из нутра, и «ники» — решётки, отгораживающие одну душу от другой, community-коды, суррогаты, симулякры, фальсификации. И если раньше она произносила или писала «девочка», и так оно и было (слово шло из живота), то теперь произносила или писала «devochka» (транслит — невидимый, но ощутимо выпуклый), и слово тут же скрючивалось, скукоживалось, иссыхало, а вместе с ним и какая-нибудь «ona» (Её всё не было), чьи — из папье-маше — мальвинные глазки легко проявлялись на лакмусовой бумажке Анниных чувств, которые она научилась — довольно странным для себя образом — использовать. Забаррикадировавшись мёртвыми словами, спрятавшись в них, она будто бежала чуда, ступавшего за ней по пятам, и кабы не страх оказаться покинутой, как случилось однажды, но чего, увы, хватило с лихвой лет эдак на… впрочем (стоп-кадр), кто старое помянет, milaja… opustoshenie, govorish’?.. «Мне страшно, я боюсь, что меня разрушат… да что там — разможжат, уничтожат, а коли так…» В общем, всё на шарике этом крутилось будто б по-прежнему: руки — обнимали, губы — целовали, но если ещё недавно объятия эти с поцелуями казались живыми, то теперь их словно бы обескровили, и раз уж с каждой потерей вырастаешь на голову, думала Анна Ф., то, в таком случае, однажды я просто не смогу войти в собственное пространство… в прошлое… да его, к счастью, и нет!
«vot ja nakonec v moskve. chto-to ti mne tak i ne otvetila na sms. ja dawe dumaju… chto ti, mowet, xm… mowet, chego ne tak ponjala?..»
Анна Фёдоровна — так велено было величать студенткам синеглазую ифишницу, имя которой мы, косясь на сестру таланта, ук[о]ротим сначала до Анны Ф., а то и до А., — за годы преподавания в колледже к отчеству так и не привыкшая, украсила, едва подавив зевок, небрежным своим росчерком зачётку рыженькой Т., а когда ощутила — кожей: а чем ещё? — что осталась одна в кабинетике (том самом, где на обоях, аккурат под портретом Баха, имелся некий дефект, напоминающий след от пули), с облегчением выдохнула.
мантра на святки
[ЙОГА FOREVER]
Я, точно Феникс, яростным объят
Огнём, и в нём, сгорая, возрождаюсь,
И в силе мужеской его я убеждаюсь,
Что он отец, родивший многих чад,
И саламандры пресловутой хлад
Его не гасит, честью в том ручаюсь.
Жар сердца моего, в котором маюсь,
Ей нипочём, хоть мне он сущий ад.
Я сняла шлюху, с шестого на седьмое — гулять так гулять: январь зубами скрежетал, кулаками грозил, в лицо метель пускал: «Не положено!» — а я хохотала, а в сумке болтался известно какой томик Н. В. Казалось, вот-вот, и кузнец Вакула с красавицей Оксаной покажутся на Остоженке, а то и сам Чёрт с украденным месяцем под мышкой свернёт в Первый Зачатьевский, только его и видели! «…поглядите на меня, как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шёлком. А какие ленты на голове! Вам век не увидать богаче галуна!» — «Чудная девка!» — услышала вдруг я, а потом увидела — и Вакулу с Оксаной, и — да-да! — самого Чёрта. Он был скорее симпатичен, нежели уродлив, и вызывал улыбку — хотелось гладить его, будто собаку: впрочем, проходившая мимо дама с верёвкой на шее и молотком в руках, чьё лицо показалось мне знакомым, покачала головой: «Да, чёрт мой лопнул, не оставив от себя ни стекла, ни спирту» — и, как-то нехорошо рассмеявшись, вбила первый гвоздь в морозный воздух, сотрясаемый криками странненьких деток. «Коляди́н, коляди́н, я у батьки один, по колена кожушок, дайте, дядька, пирожок!» — галдели они у перекрёстка: детки второй свежести, детки с истекшим сроком годности. Просроченные детки! — я точно знала, их кости сгнили лет двести назад… У того же перекрёстка стояла бывшая в употреблении девица и, набирая снег в передник, жалобно подвывала: «Полю, полю белый снег на собачий след, где собачка взлает, там мой суженый живёт…» — после второго развода слово «суженый», как и прочие ряженые синонимы, провоцирует у меня мигрень, но это к слову.
Пахло палёной кожей, содранной с того самого места, которое иные персонажи — «Привет, персонаж!.. Не слышит…» — называют душой. Однако не к каждому Рождеству покупаешь такое. Вот, скажем, Словарь Ушакова толкует «девочку» как «ребёнка женского пола, малолетнюю девушку», и только вторым пунктом идёт «женщина лёгкого поведения, проститутка»; морфемно-орфографический же, как всегда, сухо расчленяет — «де/в/очк/а», и ничего не толкует, а потому…
— Потолкуем? — я кладу руку ей на плечо: даже сквозь шубку оно кажется жёстким. — Сколько? — спрашивает шлюха, косясь на мой массивный браслет, напоминающий кастет. — А сколько ты сегодня стоишь? — Она называет «праздничную» цену. Я морщусь: — Ок. — Только без садо, — предупреждает она, и я чувствую, что больше всего на свете хочу дать ей в зубы. До крови, до крови, до самой последней капельки крови, похожей на подкрашенную воду… «Мама, ты обещала сказку!»
«Там, где Небо сходится с Землёй, в сверкающем ледяном дворце, жила-поживала Жёсткая Девочка. Целыми днями писала она алмазным стержнем стихи, слушала механических птиц, живших в серебряных клетках, да оттачивала асаны. Стихи её были столь же красивы, сколь холодны. Иногда она сама мёрзла от собственных слов, но — что поделать? — с природой таланта не поспоришь.
Каждый, кому выпало увидеть её хоть раз, тут же терял покой — одно слово, красавица! Волосы — что заря утренняя, глаза — что волна морская бирюзовая… А на лютне играет как — заслушаешься! Только вот незадача — никто ей не нужен, ничего не хочет: всем женихам отказывает, а женихи один одного лучше: уезжают в растерянности, дары обратно увозят… Не берёт Жёсткая Девочка ни шёлка, ни злата, любовь старую позабыть не может. А любовь-то лютая, лютая! Скелетом в шкафу притаилась, прошлогодним снегом прикинулась, листом сухим, змеем бумажным: сколько слёз пролила она, того никто не узнает — и ни к чему…»
Улыбаюсь: дорого, круглосуточно. Мне нужно купить подарки и отвезти из пункта А в пункт В, детёнышам и гувернантке: да, сегодня, да, не рассчитала время. «Пристегнись!» — говорю, захлопывая дверцу машины. «А ничё у тя тачка!» — шлюха закуривает. Мы едем-едем-едем: голова кру́гом — кажется, будто тот самый Чёрт с месяцем под мышкой подмигивает мне с Гоголевского бульвара. «Выпить купи…» — просит вдруг она. Задрипанный продуктовый в Дегтярном переулке, пластиковый пакет, продавщицы без следов интеллекта на лице — ладно, ладно, какая разница? Шлюха пьёт мартини из горлышка: ей, впрочем, идёт — чем-то она похожа на цыганку… «Эй, тёть, ты чо? живая?» — тормошит, лучше б молчала. — «Что? — поднимаю брови. — Никаких т ё т ь, усвоила?» — «Ты ж минут десять в одну точку глядишь… Может, прям щас? Не тянуть чтоб…» — мы едем-едем-едем. Мысль о том, что к ней придётся прикоснуться, вводит меня в ступор. «Улыбайтесь! Это всех раздражает!»
Олля — необъятных размеров женщина, как называет её младший, пытаясь скрестить Олю с Оле Лукойе — открывает дверь: когда очень нужны деньги, можно посидеть и с чужими отпрысками. Кто-то находит, что лучше мыть сортиры — это, разумеется, личное дело каждого. Свобода воли и право выбора: «Я не знаю, как быть, у меня два решения» — вытирать сопли или драить унитазы, если третьего не дано. В среднем каждый человек проводит в WC три года жизни; если же заняться другими подсчётами, станет и вовсе тошно. «Мама, мамочка, я соскучилась! — кричит старшая, и я тут же выключаюсь. — Что ты нам принесла сегодня?» Я ставлю на пол коробки и говорю, что распаковывать их можно лишь после моего ухода, иначе они растают, и, целуя детёнышей, исчезаю. Я, возможно, «не очень мама». С другой стороны, детёныши ни в чём не нуждаются. Этот пункт из графы «совесть» можно вычеркнуть. Хотя бы этот. Оба чувствуют, впрочем, моё тепло. Но вот действительно ли я люблю их — или это встроенное в мозг чувство долга, инстинктивный «автомат» самки?.. Самки, у которой есть шанс стать через энное количество лет в их глазах «отработанным материалом»?.. «Муки ада» — не только блистательный рассказ Акутагавы: м у к и а д а есть безостановочное подтверждение осознания того, что ты не можешь выдать необходимую (всегда кому-то, не тебе) порцию чувств. «Олля, с Рождеством!» — она всегда берёт конверты с таким лицом, будто не знает, что в них. «А дальше, мама, что дальше?..»
