Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 32

La ligne — ля линь — est occupee — э токюпэ [78]: звонок на тот свет!

«Сент-Шапель, шедевр готического зодчества… — всплывает некрасивая хрупкая француженка в красных плетёных сандалиях, подрабатывающая экскурсиями и мечтающая о выходных, — строился тридцать три месяца: с 1246-го по 48-й год… Сент-Шапель закрыт в праздники…» — «…а я, я для чего закрыт/а? И праздничные ли это дни?» — шёпотом горячим: ты — мне.

Молчишь, избегаешь, смешиваешь табак с чем надо, любишь на алом шёлке, дышишь, и снова — ч у е ш ь! Сейчас ты там, в капелле, «на витражном втором, где молились короли, начиная с Людовика IX», — подаёт голос некрасивая хрупкая француженка в красных плетёных сандалиях, и мне становится жаль её.

Я вижу, как ты — ты, сейчас — идёшь по кварталу Марэ, и вот уже — Площадь Вогезов, и музей: тебе, впрочем, не до Пикассо, ты ведь покупаешь тюльпаны: капли воды смеются на солнце — слизнёшь? оставишь?..

«Да откройте же!!!!!!!!!!!!!!!! Je voudrais — жё вудрэ — trios timbres — труа тэмбр — pour la France — пур ля Франс!!!!!! [79]»

Я — там, где родилась Малютка-Воробышек, где цветочницы пахнут фиалками и любовью, где Сакре-Кёр, Шайо и остров с собором прямо посреди Сены! Я должна, по идее, испытывать «восторг туриста»: увы, мне отказано и в этой безделице. Уставшая, захожу в крошечное кафе (четыре столика, цветы, копия «Любительниц абсента» на стене): к мороженому я равнодушна, однако заказываю. Запретное лакомство детей и полнеющих барышень обжигает язык — я таю от этой наглости, такой юной и праздной, ошалеваю, кружусь… А потом плыть над Тюильри, и — дальше, дальше! — над Елисейскими, и — ещё дальше, ещё, ещё! Главное — не застыть: тогда только вырвешься, тогда только кожу старую сбросишь, тогда… Только когда вот?.. В стране, где «загадочная русская душа» никак не разделается с «проклятыми вопросами», даже авеню звучит сказочно: но, собственно, «вся Франция» завёрстана в шестьдесят четыре полосы, отпечатана на меловке и выкинута на продажу: путеводитель… Ночь в гостинице — у тебя там, как и у меня тут, нет дома, зато: рот смеющийся есть, глаза смеющиеся есть, ладони… но вот ладоней не вижу, не представляю, а ты: «J’ai reserve — жэ рэзэрвэ — une chamber — юн шамбр [80]»!..

Не увидеться, только б никогда не увидеться… Совсем необязательно видеться с тем, кто смотрит, как и ты, на небо через потолочное стекло, а потом распахивает ставни и, вдыхая то носом, то ртом парижскую пыль, мечтает о бегстве: вверх, в воздух.

Как и я.

Потому-то ты читаешь меня без слов. Я же надеваю на глаза буквы, и только тогда, с их помощью, вижу. Как ты. «Tu vas bien? — Тю ва бьен? [81]» — кричу. Вот они, фонтаны Трокадеро, Сена и Эйфелева с восемнадцатью тысячами железных деталей… И я должна б — должна?! — испытывать восторг, но не могу. Так сбываются мечты. Так хочется плакать от подступившей к горлу тошноты: да где же я? Кто? И кто — ты? «Она» или «он»? Ты — ты или ты — я?

«Да откройте же, наконец!!!!!!!!!!!!!!!! — Comment le traduire? — Коман лё традиюр? [82] — Me comprenezvous? — Мё компрёне-ву? [83]»

Но будто чьи-то шаги…

По мере их приближения я всё отчётливее понимаю, что мне ровным счётом нет никакого дела ни до тебя, ни до Парижа.

Шаги…

Зачем мне волшебный французский? Зачем знать, что и ты тоже, глядя в плоский экран, изобретаешь очередной велосипед с помощью «единиц языка»? Зачем твои рассказы об украденных у города улицах?

— А вот и я… — говоришь не ты, входя, и я радуюсь, радуюсь, что входишь не ты. О майн готт, но почему не ты целуешь мне руки?..

«Y-a-t-il du courier — йа-тиль дю курье — pour moi — пур муа?» [84]

Кто-то, в Париже… икогда.

Да хранит тебя святая Женевьева.

Если. Ты. Существуешь.

серенада вторая

[FENECHKA А-ЛЯ ANDANTINO]

…только глаза и видела, а глаза — модильяневские, вам и не снилось — настоящими казались, хотя не бывают такими — настоящие, не могут быть: изранено всё, изрыто — и снова, тут же, навылет: «я изранена, изранена, я не верю!» — «…да кыш, кыш ты…» — и было и не было: ни волос соломенных, ни ветра жемчужного, ни неба душистого с травой высокой… Перецвет воды океанской со стальным перелётом небесным — слитый, сумерек марево — там, внутри, в нутре самом, в раковине нежнейшей: dolce… нет, да не-ет же! — dolcemente? dolcissimo? — dolente andantino. Один и тот же вопрос, один-разъединственный, в банальности своей бальной — невесомый почти, и потому — круги, круги на воде, круги в зрачках, круги под глазами — чакры столетий, мантры янтарные… — O chem eto ona? — …пахнет океаном и мятой: мята зелена, восхитительна… — O chem eto ona? — …ничего себе масштаб: день — за год… — Da o chem eto ona, chert?

… … …

Ни на секунду не задержаться б: сверхослепление, за которым — смерть, и только… лёгкая ль? Голосом ведь дышала, до «смысла» ли? Чародей, знай, шаманил — вот и пенится, сентябри́тся манна небесная: не далеко будто б, да и не близко… а fenechka, знай себе, в белом танце снов вьюжит: то телом — в ночь, то смычком в день — целится, а ещё пальцы её колечками вышиты: одно — с синим глазком, другое с зелёным: в одном звёзды мерцают, в другом месяц колышется… За что прощения просит — за шелков ли роскошество, глупыха, — винится? «И нет ничего больше…» — плывёт всё! — «И нет ничего лучше…» Коснуться страшно: вдруг — обман, выдумка? Тепла слишком, оттого и: солнце, радость, золото золотое! — не выговорить, нет-нет, не сдаться б: чуда — фонтан, затопит.

«O chem eto ona?..»

… … …
… … …

А о том, что в такую смуть fenechka на свет явилась, когда приличная ведьма и колдовать-то не станет! — вот колдовство всё в пену с’нежную и выплеснулось, вот мятой душистой и припоро́шилось, чтоб только губами тёплыми веточки малахитные зацеловывать… Ловись, fenechka — наяда медовая, русалочка златокожая — в сети шампанские: али узор не глянется, али даров не видишь в них?..

И всё гудит, и всё танцует, и всё срастается — да-да: и всё срастается.

Любить — любишь. Нерастраченность свою — всю — недосказанность — всем — нераскрытость — ей, ей всё… Ей одной? Возьмет ли? А если даже «да», неужто удержит? Бам-с… Саму себя и разбили: кто-ли-я — кто-ли-ты — кто здесь?

И закружились тогда листья жёлтые — а может, волосы fenechkины растрепались? И миражи — или глаза fenechkины? — засияли, а ещё: трамваи запели, а ещё: птицы зазвенели, а ещё: голова прошла, а ещё: не сердце — почему, по-че-му не сердце? fenechkа — конфетти, мираж, фантом… да она — радуга, радуга просто!

Ни одной цифры из семи fenechkиных, ни буквы о ней — не. Но: запах, но: звук — и: Dali, «Dali», подрагивающие уголки губ — и — бог с ней, с невзвытостью вечной: по ней — помнишь ли? видишь? — летит заблудившийся «Икарус» с двумя потерявшимися людьми.

реквием

[СТЕКЛЯННЫЙ, ОЛОВЯННЫЙ, ДЕРЕВЯННЫЙ]

После того, как от меня ушла Катерина — ушла окончательно, не забыв ни зубной щётки, ни розового масла, — я сел за кухонный стол и, обхватив голову, втянул в лёгкие воздух: «Ну, ушла и ушла, — думал, — в конце концов, сколько можно у х о д и т ь?»

Выдохнув, открыл холодильник: водка оказалась привлекательно ледяной. Я взял стакан, плеснул: прозрачная жидкость легко стекала по нёбу, делая мысли такими же прозрачными, почти невесомыми.