Ювелиръ. 1812. Париж (СИ), стр. 47

— Обижаете. В левой дуге зашифрована тоска, в правой — государственная измена, а камень держится на контрреволюции. Пишите, чего застыли?

Писарь, дурак, действительно заскрипел пером. Жандарм перехватил его руку, зачеркнул строку и процедил:

— Я требую серьезных ответов.

— Вы его получили. Камень лежит на подложке, лапки держат целый край, дуги закрывают сколы. Все остальное выдумали ваши гости.

После этого каждую проверку чиновник начинал с вопроса, готов ли я отвечать без ерничества.

Потом ему вздумалось блеснуть технической ученостью. Видимо, добрался до отчетов людей Лароша и вычитал, что назначение «спиртовой машины» осталось невыясненным.

— За счет чего вы приводили маховик в движение? — словно между делом спросил он.

Постная физиономия жандарма так и просила «отхватить».

Эти гуманитарии, наслушавшись инженеров, свято верили в хитрую разновидность паровой машины. Мысль о том, что пары спирта можно сжать и поджечь прямо в цилиндре, им даже в голову не приходила. Двигатель внутреннего сгорания для них пока оставался алхимией. Вот и славно, пусть ищут философский камень.

— Все просто, — сообщил я с невозмутимым видом. — Пар поступает в цилиндр, толкает поршень, тот вращает маховик.

— Почему именно спирт? — Жандарм вцепился в вопрос бульдожьей хваткой.

— Потому что внутри цилиндра сидит маленький черт. Дров он боится, уголь пачкает ему хвост, зато спирт хлещет с удовольствием и крутит вашу ось.

Новый писарь судорожно макнул перо в чернильницу. Пожалеть его я не успел: чиновник вырвал лист.

— Вы издеваетесь над представителем министерства!

Я вежливо улыбнулся. Он побагровел, взял себя в руки и велел отвечать по существу.

Тогда я вдохновенно понес околесицу, уводя французскую мысль в сторону. Расписал быстрый нагрев крошечного котла, чистое горение без копоти и сажи, способной забить тонкие паровые трубки. Пусть теперь местные умы бьются лбом о законы природы, стараясь заставить котелок вращать тяжелую машину. Денег и времени они сожгут изрядно.

Третью подлянку принесла сама Жозефина — кусок серой яшмы с темными прожилками и отбитыми краями. Мудрить я не стал: посадил камень на серебро и закрепил шестью лапками в уцелевших местах. Узкую рамку пустил вдоль рваного контура, оставив природный узор открытым.

— Гости опять найдут здесь войну, — усмехнулась Жозефина, разглядывая эскиз.

— Время такое… или гости…

Она рассмеялась и разрешила выполнить работу.

И ведь как в воду глядели. На первом же приеме какой-то умник обозвал яшму картой. Другой немедленно спросил, где города. Через три дня весь Париж жужжал о «русской карте Саламандры», а самую толстую прожилку объявили дорогой от Москвы на запад.

На следующем допросе полицейский торжественно водрузил яшму рядом с эскизом.

— Какая из этих линий обозначает путь наступления русской армии?

Я аж опешил. Больной что ли? Взяв себя в руки, я неторопливо достал лупу из перстня, повертел камень под светом и ткнул ногтем в крошечную черточку у самого края.

— Вот эта. При условии, что ваша армия собирается отступить на четверть вершка. Для дальних передвижений камушек мелковат.

Чиновник потер переносицу. Спорить с происхождением этой чепухи он уже перестал: ее от скуки рожали в парижских салонах. Служба, однако, требовала подшивать к делу любую дурь.

Тем временем слухи плодились. Вести о сдаче Смоленска окончательно сорвали Парижу крышу. В гостиных сплели в один клубок шкатулку Жозефины, саламандру у трещины, куцего орла, пустой трон и яшмовую карту.

На одном из приемов престарелый дипломат с совершенно серьезным видом заявил, будто Саламандра отливает в металле будущие события. Кто-то принялся спорить, кавалерийский офицер обозвал собравшихся идиотами. Нужно наверное отметить, что сам двор Жоефины обожал чушь мистическую, может поэтому они так увлекались этим бредом о моем всезнании.

В тот вечер надсмотрщик строчил в блокноте как одержимый. Утром сгреб копии эскизов, реестр заказов и доносы, после чего управляющий проводил его до экипажа.

Через пару дней после отъезда жандарма с его гроссбухом Жозефина снова устроила салон. Публика съехалась прежняя, только гонору у нее заметно поубавилось. Господа, с победоносным видом рассуждавшие о походе на Восток, жались по углам и говорили вполголоса.

У окна я оказался в компании престарелого художника и грел уши, слушая разговор у камина. Какой-то артиллерист мрачно рассказывал, как при отступлении французы бросали зарядные ящики: лошади передохли. Чиновник из военного ведомства тут же поправил его — в официальной реляции вину возлагали на распутицу и разбитые дороги. Офицер ядовито поинтересовался, кто, по мнению штабных писак, должен вытаскивать пушки из грязи на собственном горбу.

Месяц назад за такой дерзостью последовала бы старая песня о русской дикости и гении императора. Теперь собравшиеся считали уцелевших лошадей, прикидывали запасы на складах между Смоленском и Вильно и гадали, надолго ли хватит верности у союзников-пруссаков.

Тот же штабной чин обмолвился о переговорах. Наполеон якобы послал офицера к русским передовым частям поговорить о прекращении преследования. А артиллерист перебил: парламентер всего лишь просил пропустить письмо лично Кутузову. Третий знаток клялся, что бумагу русские взяли, но разговаривать отказались, пока французские войска остаются в пределах империи.

Самого письма никто, разумеется, не видел. Каждый ссылался на надежного человека в штабе, троюродного брата курьера или знакомого маркитанта. За всей болтовней проступало одно, Бонапарт отчаянно искал передышки, русские генералы давать ее не собирались.

После ужина перемывали кости Австрии и Пруссии. Спорили, кто первым отвернется от Парижа, если армия продолжит отступление. Жозефина слушала и изредка уточняла даты, а при особенно крамольных речах подавала музыкантам знак громче играть.

Я так и не понял, почему она до сих пор не спросила меня о том послании и вообще о моих работах для нее. Это было странно и сильно напрягало.

К полуночи она попросила меня задержаться. Мой персональный жандарм топтался в коридоре у распахнутой двери. Полицейский надсмотрщик устроился в соседней комнате: видел нас прекрасно, но слышать с такого расстояния не мог.

На столике Жозефина разложила серую яшму и копии моих эскизов. Чужие украшения собирать не стала — владелицы уже успели растрепать ей, какие названия парижский свет дал броши и подвеске.

— Сегодня мне снова доложили, что ваш орел обломал коготь под Смоленском, —начала Жозефина. — Хотя хозяйка клянется, что повреждение появилось за несколько лет до войны.

Я промолчал. Жозефина посмотрела мне в глаза.

— Когда вы догадались, что люди станут искать в ваших работах политику?

— На первом же вечере.

— И все же продолжили принимать подобные заказы.

Набалдашником трости я указал на эскиз вдовьей подвески.

— Мог отказаться от поврежденных вещей и лепить оправы по одному образцу. Жандармам спалось бы спокойнее. Камни пришлось бы хоронить под грудами металла.

Жозефина выслушала. Чем дольше она молчала, тем хуже выглядело ее положение. Она дала мне крышу, выбила разрешение работать, сама показывала мои побрякушки парижскому свету. Ищейки Фуше в любой день могли решить, будто русский пленник наладил в Мальмезоне выпуск политических агиток.

Мне грозили карцер и ужесточение режима. Жозефине могли предъявить, что она превратила собственный дом в антинаполеоновское гнездо.

— Я не прошу вас вырезать на каждом камне лютики, — произнесла она. — Мне нужно знать: вы сознательно использовали мой дом?

— Никаких шифров в украшениях нет. После истории с брошью стало ясно, что эти идиоты найдут политику даже в пуговице. Это же очевидно.

Жозефина взяла яшму и повертела под лампой.

— О камнях вы рассуждаете точно так же, как рассуждали о войне. Находите слабое место, потом объясняете про трещину.