Речной Князь 5 (СИ), стр. 45

Взял того, что лез, за шиворот и за пояс, снял с борта, как снимают нашкодившего кота с забора, и отправил в реку. Плюхнуло знатно. Второй развернулся, вскинул кулаки — и встал, потому что разглядел, кто перед ним.

— Ты чего, старшой… — забормотал он. — Мы ж поглядеть только…

— Товар порченый в цене падает, — сказал я скучно. — Девка мятая — убыток господину. Убыток господина — из вашей платы. Хочешь щупать — щупай, серебром доплатишь. Нет серебра — ступай к своим кострам, покуда цел.

Из воды, отфыркиваясь, лез первый. Хмель из него вышел вместе с теплом, зубы уже стучали. На шум от глебовских костров подошёл десятник — глянул на мокрого, на меня, на насад. Понял всё сразу.

— Мои? — спросил он.

— Твои.

— Ясно. — Он развернулся к своим и без замаха врезал мокрому в ухо. Тот сел обратно в воду. — Я вам, песьи дети, что говорил про чужой товар⁈ Ежели купец за порчу с моего кошеля вычтет — я с вас шкурами возьму! Пшли к кострам, оба!

Погнал их пинками и на ходу обернулся ко мне:

— Не серчай, старшой. Дурни молодые, налились. Товар-то цел?

— Цел.

— Ну и ладно. У строгого хозяина и товар цел, и слуги живы. — Он хохотнул своей мудрости и пошёл к кострам, вправляя по дороге ещё один подзатыльник.

Я вернулся к нашим. У навеса уже сидела Улита — обняла Настёну, гладила по голове, как маленькую. Через борт на меня глядели из темноты мужичьи глаза, много глаз. Я нашёл среди них те, что были злее прочих, — молодой гребец из новеньких, всё ещё сжимал в руке весло.

— Положи, — сказал я ему тихо. — И запомните все. Если сунулся бы ты — к утру мы бы тут все легли, и бабы, и дети. Ваша злость мне ещё пригодится. Донесите её до места целой.

Весло легло на палубу. Глаза из темноты глядели ещё долго, но уже без злобы.

Утром снялись рано. Десятник был свеж, будто не гулял, — крепкая порода. Дорога покатилась дальше. Встретился ещё пост, ещё, и всюду одно — «Свои! Моя добыча!», плевки с берега, чистая вода впереди. К полудню второго дня десятник от скуки притёрся стругом к нашему борту.

— Слышь, старшой, — начал он, свесившись через борт. — А спрошу, не серчай. Где ж таких, как ты, делают? Гридь твоя стоит — не дышит, сутками стоит. Наши так не могут, наши через час чесаться начинают. Выучка-то откуда?

— Оттуда, где за чесание убивают, — сказал я.

— Это где ж такое?

— Далеко. Тебе туда не надо.

— Да уж наверно. — Он поскрёб щетину. — А Касим твой чем торгует, что охрану эдакую держит? Людишками?

— Всем, что приносит серебро. А охрану держит, потому что врагов у него больше, чем товару.

— Богатый, стало быть, — с уважением заключил десятник. — У бедного и врагов-то нет, кому он нужен… Ладно, старшой, не буду лезть. Одно скажу: чисто работаешь. Наши бы уже передрались, перепились и товар попортили. А у тебя порядок. Люблю порядок.

— Оно и видно, — сказал я, и он заржал, довольный, приняв за похвалу.

Отвалил к своим и до самого вечера горланил песни.

Горелый остров показался на третье утро. Чёрный горб посреди реки. Давний пожар выжег его дотла, до самой земли, и с тех пор ничего на нём не росло. Мёртвые стволы торчали над водой, как пальцы из могилы. Даже птицы над ним не кружили.

— Место-то какое поганое, — пробормотал Бес, глядя туда. — С чего горел-то?

— Кто ж его знает. Молния, может, а может, и люди постарались.

— То-то и оно, что люди. — Бес поёжился. — Чую, тут и без нас грехов накопано.

Сопровождающий струг сбавил ход, притёрся к нашему борту. Десятник стоял у борта уже собранный, деловой — гулянка кончилась, пришло время расчёта. Я кивнул Бесу. Тот поднёс кошель.

Десятник принял, взвесил на ладони. Распустил гайтан, заглянул, поворошил пальцем. Достал одну монету, попробовал на зуб, поглядел на след. Всё честно, всё по уговору, и он это признал коротким кивком.

— Добрый вес, — сказал он, затягивая кошель. — С тобой, старшой, дела вести можно. Не всякий купец так платит — иной норовит стёртой монетой сунуть, а то и оловом.

— Господин слово держит, — сказал я. — Оттого и жив до сих пор.

— Оно так, оно так… — Десятник спрятал кошель за пазуху, поближе к телу. Помолчал, глядя на меня, и что-то в его роже поменялось. Весёлость сошла. — Слышь, старшой. Скажу тебе кое-что. Задаром скажу, потому как ты мне глянулся, а такое со мной редко.

Я ждал.

— Не ходи этой рекой часто. — Он сказал это тихо, чтобы не слышали его же гридни. — Нынче вы прошли, потому что серебро решает. Пока решает. А только идёт слух — Глеб лютует. Наверху что-то варится, старшой. Нам уже наказ спущен: через пол месяца всякий караван — под полный досмотр, до днища, и никаких «своих». Заставы новые ставят, людей шлют — я таких морд наглых, как эти новые, отродясь не видал, а уж я-то навидался. От железа на реке скоро станет тесно. — Он глянул мне в глаза. — Понял меня? Успевай ходить, покуда ходится. А лучше — сиди там, откуда пришёл, и не высовывайся.

— Понял, — сказал я. — Благодарствую, десятник. Совет дорогого стоит.

— Стоит, — согласился он. — Да с тебя уже взято. — И заржал, довольный, снова весёлый. — Ну, бывай, старшой! Даст бог — свидимся. А не даст — оно, может, и к лучшему!

Он махнул своим. Струг оттолкнулся, развернулся поперёк течения и пошёл вверх, против воды, — домой, к своей заставе, пропивать заработанное. Плеск вёсел долетал ещё долго, потом стих за поворотом.

Я не спешил. Держал караван на малом ходу вдоль Горелого острова и слушал реку. Ладонь на потеси, вода разворачивалась вокруг на все стороны. Вокруг было пусто. Ни корпуса на воде, ни движения у берегов. Дар молчал, и только тогда, отсчитав ещё с полверсты, я навалился на потесь.

Караван покатился влево. Большая река с её заставами, прапорами и наглыми мордами осталась там, позади, будто дверь затворили.

Вот и наша вода. Отсюда до Хлынова чужих глаз не будет.

— Рогожи долой! — скомандовал я, и команда покатилась по каравану.

Рогожи полетели прочь — и караван выдохнул. Мужики стягивали мокрые рубахи, подставляя спины ветру. Улита крестилась размашисто, в пояс кланяясь куда-то — не то небу, не то реке. Кто-то засмеялся, дурным счастливым смехом, и смех покатился по насадам, цепляя всех подряд, — так смеются живые, когда до них доходит, что живые.

Хвощ на своих мешках соломинку изо рта вынул и убрал самострел под рогожу. На меня глянул, кивнул. За всю дорогу он так и просидел на этих мешках — будто к железу под ним прирос.

— Кормчий! — Гнус сдирал с себя чалму и хохотал. — Всё, что ли⁈ Отмучились⁈ Можно я эту тряпку в воду выкину, а⁈ Она мне уже ночами снится!

— Не вздумай. Чалма казённая, ещё послужит.

— Всю жизнь так, — застонал Гнус, наматывая чалму на кулак. — Всю жизнь! Только отмучаешься — а оно, оказывается, казённое и ещё послужит!

Карасик рядом с ним ржал, катаясь по тюкам. Бес у борта улыбался одними глазами. Я стоял у потеси, вёл караван в глубь протоки и слушал за спиной этот гвалт, от которого с ивняка поднялись утки.

А в голове уже сидел десятников подарок и точил своё. Полный досмотр, до днища. Новые заставы, новые люди. Наверху что-то варится.

Пусть варится. Скоро мы к их каше свое добавим. Так добавим, что всем тошно станет.

Глава 22

Вода в нашем рукаве шла спокойная, разлившаяся, берега раздались, и после большой реки с её заставами дорога казалась праздником. Насады выровнялись, гребли ровно, и по каравану снова пошла жизнь.

Гнус избавился наконец от чалмы, отмок душой и травил байки на весь струг:

— … а гридень-то мне и кланяется! Мне! Я лежу, рука на перевязи, рожа кислая — а он кланяется и лекаря советует! У Рыбных ворот, говорит, добрый лекарь! Вот скажи, Карасик, есть во мне купеческая стать?

— Есть, дядька Гнус. Пузо только тряпичное.

— Пузо — дело наживное! Главное — прищур!

Бес сидел у борта и строгал лучину, руки занять. В разговор не лез, но по глазам было видно, что слушает и посмеивается.