Речной Князь 5 (СИ), стр. 44

— Видишь мужика? — сказал я. — Ноги он в сече оставил, терять ему нечего, смерть он свою уже в лицо целовал. Твои дёрнутся — болт войдёт тебе в глаз и выйдет через затылок. Раньше, чем свистнуть успеешь. Хочешь — проверь, свистни.

Десятник не свистнул. Он стоял, смотрел на Хвоща, и кадык у него ходил вверх-вниз. На его струге тоже стало тихо. Гридни у борта замерли с топорами в руках — почуяли, что старшому поплохело, а начинать без старшого дураков не нашлось.

— Нас потом, может, и порежут, — продолжал я тем же спокойным голосом. — Заставы твои, засады. Всё как ты сказал. Только тебе с того уже никакой радости. Тебя раки будут жрать. Баба твоя по рукам пойдёт. А кошель твой, что ты на этой воде наскрёб, заберёт князь Глеб — он до чужих кошелей охоч, сам знаешь. И выйдет, что жил ты, жил, на золотом месте сидел, а помер за чужой прапор. Обидно.

Молчание тянулось. Я ждал и не торопил. В его голове сейчас решалось то же дело, что у меня недавно, только расклад выходил поганее. Начнёт давить — умрёт первым. Отступит при своих — потеряет лицо, а десятник, потерявший лицо перед гриднями, недолго ходит в десятниках. Я загнал его в угол, а загнанный опасен, он и на болт кинуться может, с дури да со стыда.

Пора было открывать ему дверь, в которую не стыдно выйти.

— А теперь, десятник, — я сменил тон. Убрал из него смерть, оставил скуку, будто мы уже час рядимся о цене на лён, — поговорим как умные люди. Есть у меня к тебе дело. Прибыльное.

Он моргнул. Перевёл взгляд с Хвоща на меня, и я увидел, как в весёлых его глазах страх толкается с любопытством. Любопытство побеждало — жадный человек, а у жадных любопытство к слову «прибыльное» сильнее всякого страха.

— Какое ещё дело? — Голос сел, он откашлялся и повторил твёрже, для своих: — Ну? Какое дело?

Я достал из-за пазухи второй кошель. Глаза десятника прилипли к кошелю, и я понял: всё, самострел для него больше не существует.

— Господин мой спешит, — сказал я. — Сроки горят, а на каждой заставе такой вот душевный разговор — время теряем. Считать мы с тобой оба умеем. До Глотки застав ещё три, не то четыре. Выходит уйма времени, который господин терять не хочет. Потому предлагаю тебе наём. Твой струг идёт впереди каравана. На каждом посту ты орёшь своим: караван мой, досмотрен, ошкурен, веду сам. Чужую добычу трогать не станут — закон реки, ты по нему сам живёшь.

— До Глотки вести? — прищурился он.

— До Горелого острова. У Горелого получаешь вот это, — я качнул кошель, — разворачиваешь струг и идёшь пить за здоровье господина Касима. Дальше мы сами. В Глотке господина знают, там свой уговор.

Десятник думал, а я ему не мешал — такое всякий должен досчитать сам, чужому счёту жадный не верит. А досчитать было что. Идти с нами — безопасно, болт отменяется, война отменяется. У Горелого расчёт, и серебро целиком его. Старшие на общей заставе про кошель не пронюхают и долю не спросят. Чистый навар, и никаких свидетелей, окромя своих гридней, — а со своими он делиться привычен.

— Складно поёшь, — сказал он наконец. — А где порука, что вы меня у Горелого не порежете? Кошель себе обратно — и концы в воду. Я б на вашем месте так и сделал.

Врал. Ничего бы он на нашем месте не сделал, кишка тонка. Но вопрос был правильный, и ответ у меня готов.

— На кой ты мне резаный? — Я пожал плечами. — Господин этой рекой ходить будет ещё не раз. Живой десятник, с которым сговорено, ему полезней мёртвого. Мёртвого искать начнут, шум, поднимется, на реке тесно станет. А живой в другой раз сам навстречу выйдет — и опять заработает. Ты пойми, десятник. Господин не разбойник, господин купец. Купцу резать своих людей — что колодец свой поганить.

«Своих людей» я вставил нарочно и увидел, как оно легло. Десятник приосанился. Только что он был мытарь при чужом прапоре, а теперь — свой человек богатого южного гостя, с видами на будущее. Не страх его купил и не серебро даже. Купило обещание, что кормить будут и дальше.

— Серебро покажи, — сказал он.

Я распустил гайтан, дал заглянуть. Он посмотрел внутрь, крякнул, поскрёб щетину — и оглянулся на свой струг. Уже прикидывал, как обставит дело перед гриднями.

— Лады, — сказал он и сплюнул за борт. — До Горелого. Но серебро при расчёте гляну по весу, не обессудь.

— Погляди, — согласился я. — Честный вес, честный наём.

Десятник полез через борта к своим — и на полдороги обернулся:

— А ты сам-то из каких, старшой? Говор у тебя не полуденный. Да и рожа, прямо скажем.

— Из разных, — сказал я. — Господин платит, остальное его не заботит. И тебя пусть не заботит.

— Оно и верно. — Он хмыкнул. — Меньше знаешь — дольше ходишь.

Спрыгнул на свой струг и тут же заорал, наливаясь начальственной злостью:

— Эй, на вёслах, чего расселись! Снимаемся! Караван под нами пойдёт, я веду! Добыча моя, кто сунется — зубы пересчитаю!

Струг отвалил от борта. Я стоял и глядел, как он разворачивается поперёк течения, и только теперь почуял, что рубаха на спине мокрая. Хвощ на насаде опустил самострел, выплюнул соломинку и поглядел на меня. Я кивнул ему. Он кивнул в ответ и отвернулся, будто ничего и не было.

А из-под рогожи первого насада долетел тихий, на выдохе, чей-то шёпот:

— Пронесло, братцы…

Кто-то на него шикнул, и снова стало тихо.

Караван тронулся, и пошла самая чудная дорога из всех, какими я ходил на этой реке.

Впереди резал воду Глебов струг. Мы шли следом, как гуси за вожаком.

Первый пост встретился к вечеру — береговая застава на мысу, вышка да пяток лодок у мостков. Оттуда замахали, кто-то побежал к лодкам. Наш десятник вылез на нос своего струга и заорал через воду, наливаясь важностью:

— Куды засуетились! Свои! Караван мой, досмотрен, мыто взято! Веду до Горелого!

С берега проорали что-то в ответ. Я разобрал только «жирный» и «делиться надо». Десятник в ответ показал такое коленце из трёх слов, что под рогожами у меня захрюкали, а Улита, слышал я, зашипела на своих. Цыц, мол, рабы так не ржут.

Лодки от мостков не отошли. Стражники стояли на берегу, провожали караван взглядами и сплёвывали — от зависти. Чужая добыча.

— Работает, — тихо сказал Бес рядом. В голосе его было удивление пополам с уважением.

— Работает, — согласился я. — Волк с волками договорился, овцам бояться нечего.

— А мы тут кто?

— А мы тут пастухи, Бес. Только волки об этом знать не должны.

К ночи встали на стоянку — десятник выбрал место сам, у пологого берега, где его люди, видать, стояли не раз. Костры он развёл в стороне от нас, шагов за сто, и оттуда скоро понесло дымом и жареной рыбой. Ну и гогот вскоре пошёл. Гуляли. Серебро ещё не получено, а уже пропивалось — вперёд, в счёт будущего.

У нас гуляний не было. Табор сошёл на берег размять ноги, развели костры под котлы, Улита гоняла своих вполголоса. Волк расставил чёрных постами вокруг стоянки — снаружи это выглядело как охрана товара, по сути и было охраной, только стерегли мы не от побега, а от гостей.

Гости пожаловали за полночь.

Я не спал — сидел у крайнего костра, когда со стороны глебовских донеслись голоса. Двое шли вдоль воды к нашему табору, и шли той особой походкой, которую ни с чем не спутаешь. Враскачку пёрли, с песней без слов, сытые и налитые. Подошли к насаду, где под навесом спали женщины с детьми. Остановились.

— Гля, Митяй, — сказал один громко, не таясь. — А товар-то у купца разный. Вон какая беленькая спит. Пощупать бы товар, а? Мы аккуратно, не помнём.

Настёна — это была она — проснулась и села, прижав к себе платок. Второй уже взялся рукой за борт насада, примеряясь лезть.

Я неспеша поднялся от костра — спешка тут была бы хуже всего. Если из-под навеса сейчас полезут наши мужики заступаться, вся легенда рухнет, потому что рабы за девок не вступаются, рабы лежат и молчат. По теням у навеса я видел — уже не лежат. Уже приподнялись, и кто-то нашаривал в темноте что потяжелее.

Я успел первым.