Речной Князь 5 (СИ), стр. 43
— Как народ? — спросил я его на привале.
— Смирный. Днём тихо, а к ночи наслушаешься: кто плачет во сне, кто зубами скрипит. Битый народ, Кормчий. Дай ему месяц отъесться — тогда и видно станет, кто чего стоит.
— Отъедятся. Деваться все равно некуда.
Гринькина орава несла службу, какую сама себе выдумала. Пацаны рассыпались по насадам и знали всё. Кто занемог, у кого узел спёрли, где дед-гончар сказки сказывает, а где мужики в кости играют на завтрашнюю кашу — про кости я велел Волку прекратить, пока до ножей не дошло. Сёмка-свистун сидел дозорным на носу нашего струга и пыжился так, что чуть не лопался.
На третий день вольная вода кончилась.
Я почуял это раньше, чем увидел — река впереди задробилась. Русло расходилось, дно вспухало песчаными языками, и сквозь всю эту гребёнку шёл один ход для гружёного судна — узкий стрежень под правым берегом саженей семь шириной. Игольное ушко, в которое предстояло продеть весь мой ковчег.
И в ушке стояла нитка.
Два струга поперёк стрежня — не пройти, не обойти. На мачте переднего мотался знакомый прапор. Вот она первая застава Глеба. Перегородили единственный ход и доят всех, кого река несёт им в руки. Место выбрано было погано и грамотно — тут не свернёшь.
— Кормчий, — Бес глядел туда же. — Видишь?
— Вижу. — Я поднял руку, и по каравану покатилась команда: сбавить ход, сомкнуться. — Передай по насадам, что началось представление. Всем сидеть, рожи скучные, глаза в палубу. Гридни стоять столбами. Бабам — унять детей.
Караван сжался, подтянулся. Гнус на носу оправлял чалму и устраивал перевязанную руку — рука эта «болела» у него снова, и выздоровления ей не предвиделось. Карасик пристроился у господских ног с лопухом.
Со стругов нас углядели. Передний снялся и пошёл навстречу. На носу стоял человек в добром шлеме и махал рукой: стопорить ход.
Я кивнул Бесу. Готовься, мол, толмач.
— Господин Касим, — сказал я негромко. — Твой выход.
Гнус задрал подбородок и поплыл на нос, состоящий весь из шёлка, презрения и болезни.
Глава 21
Нам нечего терять в бою, мы с тенью рек обручены.
Мы встали на самом краю, как стражи мёртвой тишины.
Струг подходил не спеша. Второй с места не двинулся — стоял поперёк стрежня и запирал ход. Я прикинул расклад и он мне не понравился. Срубим первый — второй останется в горловине, а по бокам мели, гружёные насады сядут брюхом на первой же сажени. Значит, нужно договариваться кровь из носу.
Струг притёрся к нашему борту без стука — ходить они умели. Через борта перекинулся кряжистый десятник. Я разглядывал его из тени паруса, и с каждым мигом он нравился мне всё меньше. Глаза у него были весёлые. Явно не служака, что дерёт мыто по уставу, а хозяин, который сидит на золотом месте. Начальство далеко, и на этой воде он давно решает всё сам.
За его спиной гридни поигрывали топорами. Двое наложили стрелы на тетивы.
— Ну и кто такие красивые? — десятник прошёлся взглядом по стругу, по шелкам Гнуса, по чёрным фигурам вдоль бортов насадов. На чёрных взгляд запнулся. — Далеко ли собрались?
Бес выступил вперёд с поклоном.
— Караван почтенного Касима, торгового гостя из земель полуденных. Идём с грузом и работным людом. Вот грамоты, господин десятник. Вот пошлина, как заведено.
Он степенно отсчитывал серебро. Правильно делал — спешка на заставе выдаёт слабину вернее слов. Десятник принял, взвесил на ладони и ссыпал в кошель не глядя.
Вот это «не глядя» мне не понравилось больше всего. Серебро его не заняло.
Он смотрел мимо Беса, на насады. Я знал, что он там видит. Четыре пуза осели по самые набои, от воды до края борта — ладонь. Так не сидит лодья с людьми. Так сидит лодья с грузом, и грузом тяжёлым.
— Работный люд, говоришь. — Десятник качнулся с пятки на носок, никуда не торопясь. — Людишки-то лёгкие, толмач. А лодьи вон гружёные. Ох гружёные. — Он повернулся к Бесу. — Пошлина — она за проход. За груз разговор отдельный. Скидывай рогожи, дно щупать будем.
Повисла тишина. Стало слышно, как чмокает вода между бортами. Под рогожей первого насада заплакал ребёнок и смолк. Волк у борта плавно перенёс вес на другую ногу.
Я стоял и думал.
Рогожи скидывать нельзя, потому что под ними люди, которые меньше всего похожи на рабов. Раб глядит в палубу, а эти будут глядеть на стражу, и половина — со злобой. Опытный глаз расколет картину моментом. Доплатить сверху? Возьмёт, а потом догонит за поворотом и возьмёт остальное, потому что раз доплативший платит всегда. Такие, как этот, слабину чуют, как сом тухлятину.
Бес ещё тянул своё:
— Господин десятник, по речному уставу с проходящего каравана мыто едино, за груз особо не положено…
— Устав? — десятник заржал, и струг за его спиной отозвался следом. — Ты его видал, устав-то? Вот устав. — Он хлопнул ладонью по топорищу за поясом. — Тут я устав, толмач. Сымай рогожу, не зли меня. Или сами снимем, только тогда не обессудь: что найдём, то наше.
Двое с его струга перекинули ноги через борт, примеряясь лезть на насад. Гнус страдальчески заворочался, пролопотал гортанное — тянул время, а времени не осталось.
Ладно. Не хочет говорить с торговцем — поговорит с таким же, как он сам. Этот язык он поймёт.
Я шагнул из тени и поклонился Гнусу.
— Господин. Дозволь потолковать с этим человеком. Твоё время дороже.
Гнус смерил десятника взглядом, махнул перстнями и отвернулся к воде — разбирайтесь, мол, холопы, господин выше этого. Отыграл чисто. Десятник на миг проводил его глазами.
Я встал между Бесом и десятником. Близко встал, на шаг, ближе, чем нужно для разговора. Десятник был ниже меня на полголовы. Чтобы держать взгляд, ему пришлось задрать подбородок, и это ему не понравилось — по глазам было видно. Мелочь, а работает. Я это ещё в прошлой жизни усвоил, когда разнимал драки в кубрике: кто первый задрал голову, тот уже уступил, просто пока не знает об этом.
— Ты считать умеешь, десятник? — спросил я негромко.
Он нахмурился. Такого начала он не ждал — ждал ругани, мольбы или торга.
— Чего?
— Спрашиваю: до тридцати считать умеешь? — Я не спешил. Пусть привыкает, что разговор веду я. — Посчитай моих людей вдоль бортов. Три десятка, все в кольчугах. Твой топор для такой брони — что щепка. А под рогожами две сотни голодного зверья сидит. Мне им волю пообещать — они вам глотки зубами перервут, безо всякого железа.
Десятник осклабился, но переступил с ноги на ногу. Я эту переступочку отметил. Тело всегда честнее рожи.
— Да я только свистну! — Он мотнул головой вверх по реке. — На ближней заставе наших два десятка! По берегам в засадах ещё полста сидит! Мы вас на дно пустим всем табором, вместе с козами вашими!
Орал он громко — для своих орал, не для меня. Своим на струге надо было слышать, что старшой крепок. Это тоже было хорошо, потому что кто орёт для публики, тот уже думает, как выкрутиться.
— Пустите, — согласился я, и от спокойного этого согласия он осёкся. — Обязательно пустите. Нас много, река узкая, ляжем тут все — твоя правда, десятник, чистая правда. Только одно ты не досчитал.
Я выдержал паузу. Он ждал. Теперь он слушал по-настоящему.
— Лично ты до этого не доживёшь.
— Это кто ж меня достанет? — Десятник хмыкнул, но глаза его уже бегали. — Ты, что ль? Так я твою черепушку раньше расколю, чем ты железо вытянешь.
— Может, и расколешь, — не стал я спорить. — Я не про себя.
И качнул головой в сторону насада.
Десятник проследил мой взгляд. На мешках у мачты сидел Хвощ. Сидел, как сидел всю дорогу только теперь на коленях у него лежал взведённый самострел, и глядел этот самострел десятнику ровно в переносицу. Хвощ не целился напоказ, а просто держал оружие недвижно, как один он умел, и жевал при этом соломинку.
Вот эта соломинка десятника и добила, я по лицу увидел. Злого врага он понимал. Испуганного понимал. А калеку, который держит его на прицеле и жуёт соломинку со скукой человека, ждущего каши, — такого в его науке не было.
