Речной Князь 5 (СИ), стр. 42
Ржали уже в голос. Лыко открыл рот, закрыл и с облегчением увидел меня.
— Вот! — он ткнул в мою сторону. — Вот старший, ему и толкуй!
Женщина развернулась ко мне. Цепко оглядела, словно торговка покупателя: стоит ли с этим говорить или пустое. Решила, что стоит.
— Ты, стало быть, Кормчий. — Она поклонилась без подобострастия. — Меня Улитой звать. Вдова я, муж третий год как в реке остался, плотогоном ходил. Это мои, Ждан да Любава. — Она положила руку на голову старшему. — Слыхала я, ты людей берёшь, на житьё. Возьми и нас.
— А чего умеешь, Улита?
— Всё умею, — сказала она просто. — Печь, варить на артель — стряпухой была у плотогонов, на сорок ртов варила. Прясть, ткать, шить. Скотину ходить. Роды принимать доводилось, и не раз. Травы знаю, какие от жара, какие от живота. — Она перечисляла умения без похвальбы. — Дети у меня работящие, даром хлеб не едят. Ждан вон с козами управляется, Любава прясть уже может.
Ждану на вид было лет восемь. Он глядел на меня исподлобья, набыченно — так глядят дети, которых уже гоняли от многих ворот.
— А в лес не боишься? — спросил я. — Там не город. Зверь, глушь, работа чёрная.
— Боюсь, — сказала Улита. — Но зимы тут я больше боюсь. Мне детей зимой кормить нечем, Кормчий. Я милостыню пробовала — не подают вдове, говорят, молодая, работать иди. А куда идти? В услужение возьмут так одну, без детей. Детей, стало быть, в прорубь? — Она сказала это спокойно, и от этого спокойствия у меня по хребту прошёл холод. — В лесу работа чёрная, говоришь. А я белой отродясь не видала.
За её спиной молчали остальные женщины и все смотрели на меня. Вдовы, солдатки, чья-то беглая дочь с синяком в пол-лица. Они не голосили, не падали в ноги. Просто стояли и ждали.
Я помолчал. Хотел жителей Хлынова набрать? Вот и набрал.
Подошёл Волк. Встал за плечом, оглядел это воинство и тихо, сквозь зубы спросил:
— Кормчий. Только не говори, что ты и их…
— Улита, — сказал я. — Кашеварить на сорок ртов, говоришь, умеешь. А на две сотни?
— Котлы бы поболе, — сказала она без запинки. — А так — какая разница. Каша та же, воды больше.
— Берём. Всех. — Я повернулся к остальным. — Слушайте условие. Дармоедов не везу. Каждая при деле будет. Работа от темна до темна как у всех. За это — угол, харч вам и детям, и никто вас там пальцем не тронет. Кто на такое согласна — к Улите, она над вами старшая. Кто думает, что в лесу мёд, — лучше сразу останьтесь.
Не осталась ни одна. Улита обернулась к своим, и я увидел, как они разом выдохнули, будто до этого не дышали вовсе.
— Ну, девки, — сказала Улита деловито, вскидывая котомку. — Слыхали? К погрузке становись. И козы там недоеные орут — Настёна, ты по козам, живо.
Волк смотрел, как бабий отряд втягивается в ворота пристани, и качал головой.
— Объясни мне, — сказал он. — Просто объясни, а то я в толк взять не могу. Мы войско собираем или что?
— Или что, — сказал я. — Город мы собираем, Волк. Войско без баб — это банда: год повоюет и разбежится либо перережется. А город — это когда есть кому кашу варить, кому детей растить и кого из похода ждать. Две сотни мужиков я привезу — а дальше что? Через год они у меня по деревням баб красть начнут. Оно нам надо?
Волк думал. Долго думал, глядя, как Улита уже строит своих у сходней и как Настёна лезет на корму к козам.
— Не надо, — признал он наконец. — Но с боярами ты про баб не договаривался. Харч считан.
— Десять — двадцать женщин при двух сотнях мужиков харча не объедят, — сказал я. — А наварят, напрядут и нашьют на всех. Ты у любого женатого спроси. Я ж прикинул. С ними у нас в Хлынове мужиков и женщин почти поровну будет.
— Я неженатый.
— Оно и видно.
— Да ты сам такой же! — рыкнул он с усмешкой. — А судишь словно мужик в летах! Тьфу на тебя!
Волк хмыкнул, плюнул и пошёл к сходням — орать на грузчиков. А я остался стоять, глядя на свой табор. Мужики, бабы, детвора, козы, увечные канониры, поп-расстрига, дед-гончар. Ноев ковчег, а не военный набор.
Завтра с рассветом — отчаливаем. И вести весь этот ковчег через Глебовы заставы предстояло мне.
Отчалили с рассветом, в туман — я нарочно ждал его, туман на реке лучший попутчик тому, кому лишние глаза ни к чему.
Провожал нас Радко, который остался тут в выделенном нам боярами тереме. Я оставил ему деньги и наказал капиталл множить. Он теперь наши глаза и уши в Устье. С Греком тоже попрощался еще с вечера. Дед радовался как ребенок огромному заказу и уже ждал нас обратно с мылом.
Караван вытянулся по воде цепью. Впереди наш струг — при нём я у потеси, Гнус в полном касимовом облачении, Карасик при господине. За нами, тяжело переваливаясь, ползли четыре насада, осевшие так, что от воды до набоев оставалась ладонь. Замыкал цепь дощаник с Вороном — глядеть назад, не сядет ли кто на хвост.
Насады были зрелищем. Палубы забиты людом от борта до борта. Голытьба сидела вповалку, семьями, под рогожными навесами, которые повесили от солнца и от дождя. Между людьми узлы, короба, клети. На корме первого насада орали козы, на втором визжали поросята, куры квохтали отовсюду. Не военный караван — плавучая слобода. А вдоль бортов, поверх всей этой жизни, недвижно стояла Чёрная гридь. С воды картина читалась сразу: гонят живой товар, чёрные при нём конвоем. Кто увидит — отвернётся. Чужой товар, чужое дело.
На это и был расчёт.
Кормчих на насады я поставил своих. Ворона снял с дощаника на самый тяжёлый, на остальные — Брагу, Рыжего и Клеща. Бояре совали своих людей при судах, я отказал наотрез. Каравану идти в Прорву, тайным ходом, которого ни одна чужая душа знать не должна, — а боярский человек это чужая душа и есть, чья бы печать его ни прислала. Насады взяли, людей вернули. Гордята покривился, но спорить не стал. Ему что, лишь бы суда назад вернули.
Своим кормчим наука была простая, я её вбил ещё на пристани. Идти в мой след, шаг в шаг, и не думать. Думать за всех буду я.
Река несла нас вниз, но гружёный насад по течению сам не идёт — его вести надо, не то расползётся караван по всему плёсу да пересчитает днищами все мели. Я держал ладонь на потеси, и Дар разворачивал воду, в которой я ловил попутные струи. Река не течёт ровно, она вьётся жгутами. У яра стрежень бьёт в полную силу, за мысом отбойная струя, на повороте суводь крутит воду назад. Кто этого не видит — правит серединой и ползёт. Я вёл караван со струи на струю, с жгута на жгут, и мы шли ходом, какого гружёным насадам иметь не положено.
— Пошто он к самому яру жмётся? — долетел в первый день с насада Браги, чей-то голос из новеньких. — Середина ж чище!
— Серединой к ночи дойдёшь, — отозвался Брага. — Знай в след ему иди. Кормчий воду насквозь видит, потому у него и прозвание такое.
— Как это — насквозь?
— А вот так. Ты греби, паря. Приглядишься — поймёшь.
На вёслах сидела голытьба — это я решил ещё на погрузке. Толпа здоровых мужиков балластом не поедут. По течению грести — не жилы рвать, самая наука для новичка. Держи ход, слушай потесь, на перекате табань, у поворота подрабатывай. Волк разбил всех по сменам, и на насадах заворочались вёсла — поначалу вразнобой, с матюками.
— И-и — раз! — орал Лыко, отбивая ритм черенком по борту. — Куда лопату суёшь⁈ Вместе! Все вместе, обормоты! И-и — раз!
К вечеру первого дня гребли сносно. К вечеру второго — почти ровно, и смены уже сами шли к вёслам, не дожидаясь окрика. Мужики, прозябавшие кто как, разглядывали свои мозоли с удивлением и чем-то похожим на гордость, потому что настоящая общая работа. С потом, ломотой — и с горячей кашей, которую Улита с бабами наваривала дважды в день. Черпак шёл по рукам, миски плыли над головами, и по каравану катилось: «Горячее!» — с таким счастьем в голосах, будто серебро раздавали. Половина этого народа горячего не видала неделями.
У мачты первого насада своим углом держались увечные. Хвощ восседал на мешках с зерном, под которыми — про то знали только он да его десяток — лежало полосовое железо на будущие стволы. Лучшей охраны секрету я бы не выдумал. Мимо Хвощова взгляда и мышь не проползала.
