Казачонок 1862. Том 10 (СИ), стр. 18

— Разные, внучек бывают. У всех народов разные люди бывают. И у японцев, и у русских, и у всяких иных. Не в том дело. Война это, а батюшка твой за Отечество наше воюет, как и я воевал, как отец мой и дед.

Семен Феофанович вздохнул, перевел взгляд на яблоки за окном, а потом будто посмотрел прямо на меня. Через годы, через десятилетия, через охвативший меня жар.

— Гришка, держись, — сказал он едва слышно, одними губами.

Я дернулся на лежанке.

Видение поплыло. Туров еще что-то говорил внуку, но слова растягивались, становились непонятными.

Я открыл глаза и увидел Машку. Она держала меня за руку.

— Гриша? — шепнула она. — А кто такие самураи? И эти… — она нахмурилась, вспоминая. — А, ипонцы?

Я хотел ответить, но жар снова накрыл с головой.

Неделю я еще провалялся. Стоило только заикнуться, что уже здоров, как меня возвращали на подушку. Хуже всех оказалась Машка. Эту мелкую надзирательницу, кажись, кто-то нарочно настропалил. Она даже перегибала со своей опекой. Глядишь, передумает учительницей стать и решит людей лечить.

— Лежи, — говорила она строго. — А то опять ипонцы эти приснятся.

— Не ипонцы, а японцы, — хохотнул я.

— Все одно, — отрезала она. — Нечего тебе с ними во сне воевать. Нету тут у нас таких, не завезли.

Регенерация все же проявилась, слава Богу. Дня через три после купания в холодной воде я начал есть за троих. Саломаха, щи, яйца, хлеб, молоко уходили в меня, словно в топку печи.

— Раз ест, значит, жить будет, — постановил дед. — Чего девки уши развесили? Кормите Гришку.

Семен Петрович пощупал мне лоб и велел глубоко вдохнуть, потом выдохнуть, послушал грудь и разрешил выходить на улицу.

Погода стояла отличная. Весна разыгралась на полную, солнце пригревало, свежий ветер обдувал лицо, а запах был такой, что хоть ложкой его ешь.

Я накинул черкеску и вышел пройтись. После недели на лежанке Волынская казалась почти праздничной. Шел не спеша. Организм еще не полностью восстановился, но пара дней на усиленном питании, и можно будет возвращаться к тренировкам, а пока мои парни справлялись без меня, под присмотром Михалыча.

Дойдя до двора Осокиных, я увидел Аслана. Джигит стоял серьезный, заложив руки за спину.

— Здорово дневали, братка, — сказал я, подходя.

Аслан обернулся и сразу широко улыбнулся.

— О, Гриша! Выпустили наконец. А я уж было хотел тебя сегодня навестить, да вот, видишь…

Он развел руками.

— Чего стряслось? — спросил я.

— Науку перенимаю, — кивнул он на двор Осокиных. — Их младшему, Петрушке, год стукнул. Нынче его первый раз по-казачьи к делу приобщают. Гляжу, как положено все это делать. Сан Санычу тоже ведь год не за горами.

— Быстрый ты, Аслан.

— Ну как есть, — пожал он плечами.

Во дворе мать держала на руках круглолицего щекастого мальца в длинной рубашонке. Петрушка еще не понимал, чего все вокруг столпились, но вниманием был доволен: лупал глазами, пускал пузыри и ловил рукой солнечный луч на рукаве матери.

Ефим Осокин стоял важно, подбоченившись, но волновался не меньше жены. Возле него топтался Егор Остряков. После переправы я на него уже иначе смотрел. А теперь, выходит, он у Петрушки крестный.

— Держи ровно, — ворчала какая-то старуха, поправляя мальцу рубаху. — Не дергай ребенка.

— Да я и не дергаю, — отбрехался Ефим.

Сначала мальца посадили на лавку. Мать придержала его за плечи. Остряков достал ножницы. Не новые, потертые, но чистые. Перекрестился, потом перекрестил ребенка.

— С Богом, казачонок.

Первые светлые прядки упали на полотнину. Остряков бережно собрал их в чистую тряпицу: такую прядку потом хранят за иконой, а уж после смерти кладут казаку в гроб. Петрушка удивленно замер, потом обиженно скривился. Вид у него был такой, будто вся станица сговорилась лишить его главного богатства. Но до рева дело не дошло: бабка сунула ему в руку сушку, и малец занялся делом куда важнее.

Чуб ему не выстригали наголо, а только подрезали по обычаю. Лоб у Петрушки все равно сразу стал круглый, а уши смешно оттопырились.

— Вон какой лобастый, — сказал кто-то. — Глядишь, Ефим, и в писари пойдет.

— Не каркай, Еремей, — буркнул Ефим. — Казаком добрым будет.

— Одно другому не мешает, — не удержался я. — Грамотный казак всегда в чести.

Ефим покосился на меня, но спорить не стал. Только отмахнулся.

Потом подвели старого серого мерина. Спокойный, тот стоял, опустив голову, и лениво жевал удила. Видно, повидал уже не один такой обряд.

Ефим взял мерина под узцы, а Остряков, как крестный, осторожно посадил Петрушку на коня. Родичи с обеих сторон страховали мальца, сам он только ногами дергал да пытался вцепиться в гриву. Зато не заплакал.

— Любо, — довольно сказал кто-то из стариков. — Не боится.

Малец вдруг дернул мерина за гриву. Тот даже ухом не повел. Петрушка удивился, потом заливисто захохотал.

Старики переглянулись довольно. Тут ведь за такими мелочами присматривают, если схватится за гриву, то жить будет, а заплачет да повалится, тогда примета дурная.

— Вот, видал? — Аслан толкнул меня локтем. — Держится, джигит.

— Держится, — улыбнулся я.

Мерина повели вокруг двора. Ефим держал коня под узцы, Остряков шел рядом, придерживая Петрушку за пояс, а самый старший из Осокиных негромко читал молитву небесному заступнику малого. Женщины у крыльца крестились, старики молчали.

Потом Ефим снял сына с мерина и взял на руки. Остряков принес с крыльца свою шашку в потертых ножнах, продел портупею так, что ремень лег и на отца, и на малого. Со стороны и правда выходило, что стоит Петрушка с шашкой, только вот казак этот пока сушку мусолит.

Так они еще раз обошли двор. Подойдя к женщинам — матери, крестной и родичам, — Остряков сказал чинно, но с хитрецой в голосе:

— Казака принимайте! Да за ним доглядайте! Чтоб был не квелый, до всякой работы скорый, чтоб Богу молился да шашке учился! Чтоб малых не забижал, старших уважал, а к родителям почтителен был!

Крестная сняла с Ефима и Петрушки портупею с шашкой и вернула Егору:

— Возьми, крестный, шашку. Нашему казаку еще расти нужно.

Остряков принял оружие, поцеловал мальца в макушку и уже серьезнее сказал:

— До семнадцати у меня побудет. Сохраню, а как срок придет, сам ему в руки отдам.

— Смотри, Егор, не потеряй, — крикнул кто-то.

— Такую потеряешь, — хохотнул тот.

После этого старики и бабы поклонились Петрушкиной матери, поздравляя ее с казаком. А уже потом Осокины собирались идти к батюшке Василию, чтобы тот отслужил благодарственный молебен новому казаку.

Аслан смотрел внимательно. Видно было, как он все запоминает и раскладывает по полочкам.

— Значит, шашку крестный хранит? — спросил он тихо.

— А то, как же, — ответил я. — До срока у него. Но Сан Саныча мы раньше учить начнем, ты не переживай, брат.

Я хмыкнул.

— С трех, а то и с пяти лет уже на коня подсаживать станем. Сперва так, чтобы не пугался. Потом понемногу ездить учить начнем. Рукопашный бой тоже рано, только в виде игры с ребятней.

— Это мне по душе, — сказал Аслан. — Сан Саныча я рано на коня посажу.

— Если Аленка добро даст, — хохотнул я.

— Она у меня умная и покладистая, — вздохнул Аслан.

— Ну да, ну да, — не стал я развивать тему.

— О чем гутарите, молодые отцы? — подошел к нам Остряков.

— Я-то пока не отец, — сказал я.

— То дело не хитрое, — отмахнулся он. — А этот, вон, уже науку перенимает?

— Как есть, — улыбнулся я. — Век живи, век учись. Думает, когда сына гонять начинать.

Остряков посерьезнел.

— Да сызмальства и гоняй. К коню сперва приучи. Потом кулаки, борьба, чтоб тело свое знал. Лет с семи к стрельбе можно приучать, под надзором, конечно.

Аслан улыбнулся, а Остряков продолжил поучительно:

— Шашку годам к десяти. До того деревяшка, хворостина, палка. Руку сперва поставить надо. А уж как первая сила появится, тогда и клинок можно. Вон, — кивнул Егор на меня, — крестный у тебя что надо. Шило в заднице у твоего крестного. Он с Сан Саныча семь потов спустит, будь покоен.