Казачонок 1862. Том 10 (СИ), стр. 14
— В лошадь не бить. Коли там Сухоруков и он жив, при падении шею свернет. Да и всадник нужен целым.
Данила поджал губу.
— Ладно, стрелок. Пальни в камень подальше, в стороне от них. Пусть поймет, что мы достанем его легко, но не хотим лишней крови. Может, остановится и сам.
В этот миг беглец оглянулся.
— Давай, Даня.
До него оставалось шагов сто пятьдесят. Данила выстрелил, пуля выбила серую крошку из камней в стороне от дороги. Всадник пригнулся и попытался прибавить ходу, но вторая лошадь дернулась, пошла боком и едва не завалилась в грязь. Пришлось ему осадить обеих.
Я вытащил револьвер и выстрелил в воздух.
Беглец дернулся, обернулся всем корпусом и несколько секунд оценивал расстояние. До ближайших кустов далеко, лошади вымотаны, а нас шестеро. Он сделал правильный вывод. Натянул поводья, остановил обеих лошадей и медленно снял папаху.
Мы продолжали сближаться, держа оружие на виду.
Всадник развернул коня к нам боком, снял папаху и дружелюбно замахал ею над головой.
И тут я узнал этого слегка плешивого казака.
Глава 6
С Терека выдачи нет
Я смотрел и не верил своим глазам. Бледный Дмитрий Антоныч Гудка сидел на коне, мокрый от пота, с папахой в поднятой руке.
— Дмитрий Антоныч? — ошеломленно выдохнул я.
Вот кого-кого, но нашего станичного писаря я никак не ожидал здесь встретить в роли душегуба.
Гудка дернул губами, попытался улыбнуться и не смог.
— Гриша… Ты это… Не горячись.
Семен с Данилой держали его на прицеле. Ленька сместился в сторону, чтобы видеть вторую лошадь и руки Гудки. Васятка с Гришатой остались позади, прикрывая нас со стороны, хотя прикрывать вроде было и не от кого.
Я все никак не мог уложить увиденное в голове.
Гудка, наш станичный писарь, человек вроде честный, уважаемый. Да, с бумагами у него вышла сумятица. Да, из-за болезни и привычки вести дела на глазок он едва Строева под монастырь не подвел. Но одно дело бардак в документах, а другое вот это…
— Руки покажите, Дмитрий Антоныч, — попросил я уже тверже.
— Да я ж…
— Руки, Дмитрий Антоныч! И не балуй.
Он медленно опустил папаху и развел в стороны открытые ладони. В моменте этого движения взгляд мой ухватил, что костяшки на обеих руках писаря были счесаны. То есть бил кулаками сильно и не один раз.
— Даня! Оружие забери, — коротко велел я товарищу.
Данила спешился, подошел сбоку. С пояса Гудки снял нож, потом вытащил из-за кушака старенький пистоль.
— Все?
— Кажись, все, Гриша, — подтвердил Даня.
— Так больше и нет у меня ничего… — виновато пожал плечами писарь.
Дмитрий Антоныч глядел на меня, и в глазах у него стояли печаль да тоска. Непонятно, раскаивался он за содеянное или нет, но видно было, что за свою шкуру не сильно боялся. Скорее уж сожалел, что так некрасиво все вышло…
Я подъехал ближе, откинул бурку со спины второй лошади. Нагнулся и за волосы приподнял голову лежащего поперек седла тела.
Конечно же, знакомое лицо. Все, как прежде, только очков на Сухорукове не было.
Подбитый глаз, рассечена скула. На виске запеклась кровь. Иван Иванович висел бездыханным пустым мешком. Я коснулся его шеи двумя пальцами. Готов. Впрочем, это давно и так было ясно.
Гудка, безмолвно наблюдая за моими действиями, перекрестился подрагивающими пальцами.
— Упокой, Господи, душу раба твоего…
— Поздновато вы о его душе вспомнили, Дмитрий Антоныч, — покачал я головой.
— Так кто ж знал… Гриша, не так все должно было быть.
— А как?
Он сглотнул, перевел взгляд на ребят, потом снова уставился на меня.
— Ты их… может, отведешь чуток? Не при мальцах бы поговорить.
— Эти мальцы тебя по следу нашли и враз скрутить могут в бараний рог, — жестко ответил я и перешел на «ты», хоть и не следовало так делать со старшим, но ситуация располагала. — Говори, как есть. Тайн от них у меня нет.
Гудка опустил голову, снова тяжко вздохнул. Лошадь под ним переступила с ноги на ногу и тоже всхрапнула, словно бы разделяя печаль хозяина.
— Я его не собирался убивать… — тихо сказал Гудка и провел ладонью по лицу, оставив на нем грязную полосу. — Вчера, как ты ушел, я еще долго у Гаврилы Трофимовича сидел. Слыхал ведь разговор: Сухоруков едет, бумаги везет, опять копать начнет.
— И ты решил станице помочь? — не сдержавшись, ехидно хмыкнул я.
— Не ерничай, Гриша, — дернулся Гудка как от пощечины. — Я ж знаю, что из-за меня тогда беда вышла. Знаю, что дела не так вел, как надобно было. Где-то не доглядел, где-то по старинке записывал, а где и вовсе на память надеялся. Дураком был. Потом болезнь проклятущая скрутила, не мог работу делать, как следует. А после Бабушкин этот гладкий в дела влез и так поправил, что хоть стой, хоть падай…
— А что, разве не помог Бабушкин хоть какой-то порядок в бумагах навести?
— Порядок-то он навел только внешний, — поморщился с презрением Гудка. — А кабы глубже копнуть, то нарушений там стало больше прежнего. Причем уже таких, за которые только штрафом не отделаешься.
Писарь бросил взгляд на тело, снова перекрестился и добавил:
— А Сухоруков о многом ведал и отступил от дальнейшей ревизии только из-за каких-то приватных уговоров с Бабушкиным. Небось, радовался, сволочь. что все у него схвачено. И писарь, и вся станица в кулаке, как пойманная муха. В любой момент может раздавить, коль что не понравится…
Слушая его, я нехотя кивнул, соглашаясь. И правда, тогда эти два бумажных хорька быстро нашли друг друга. Наверняка сговорились тогда о чем-то взаимовыгодном. Неудивительно, зная насколько прогнила бюрократия во всей империи.
— Продолжай, Дмитрий Антоныч.
— Очень уж я невзлюбил их обоих. Возненавидел, считай, — выдавил Гудка. — Грешно, знаю. Но не за то даже, что меня пристыдили. Если разобраться, то по делу пристыдили, чего уж там… Но из-за моей глупой ошибки Бабушкин силу набрал, с ревизором снюхался. И рано или поздно выбухнул бы этот заряд да накрыло бы всю станицу нашу чиновничьей картечью…
— Эка ты заговорил красиво, прям поэт! — удивился я красноречию Гудки.
— Это от души потому что… Наболело.
— Ну-ну, тогда продолжай, раз вызрела такая надобность выговориться.
— Да что тут говорить-то… Бабушкина не стало, а Сухоруков вновь пожаловал. Не верю я, что его новые дела никак не коснулись бы старых. Слишком уж там много всего наплел Бабушкин. Думаю, что уже при нынешнем приезде та бомба ревизорская в наш возок бы и залетела, поэтически говоря…
— Ладно, Антоныч, с поэзией всеж завязывай, не тот случай теперь, — остановил я излишне увлекшегося грамотея Гудку. — Поясни мне лучше, как тебе вообще в голову-то пришло поехать ревизора убивать? Ты мне тут о законности толкуешь, а сам…
— Так ведь не собирался я его убивать, говорю же в которой раз! — прямо взвыл от отчаяния Гудка. — А поехал ради благого дела… Как раз весть же пришла, что застрял ревизор ночью в дороге. Это будто Господь сам мне указал: хочешь станице помочь — надо ехать… Что ж это, как не знак свыше?
— Ага, религиозен ты больно, я смотрю, Антоныч, а с батюшкой Василием посоветоваться забыл. Вместо этого пистоль приготовил и поехал в ночь, словно тать?
— Ну да, поехал, а чего ж еще делать-то было, — глухо признал он, уже не столь уверенно, как раньше. — Прежде тебя хотел успеть встретить гостя. Но послушай, Гриша, я ведь поначалу даже не знал, что стану делать. Ехал и думал: поговорю, погляжу, с чем он к нам едет, чего хочет. Может, уговорю. А коль не получится по-хорошему, то припугну. Бог даст, так сам помогу ему тарантайку вытащить и привезу в станицу, а он отогреется да подобреет. Не знал я, чем кончится.
— Ну теперь знаешь, чем кончилось… — мрачно бросил я, кивнув в сторону бездыханного тела, лежащего поперек седла. Гудка в ответ лишь беспомощно пожал плечами.
— Я ж хотел как лучше, а он… сразу задирать меня полез, прости Господи. Я как подъехал, вижу — колесо шибко увязло. А Сухоруков сидит в тарантайке злой, как черт, вымок насквозь, замерз, сам весь в грязи, но портфель в руках держит, к груди прижимая. Я подъехал, значит, поздоровался. Он, кажись, сперва обрадовался, что помощь пришла. А как меня признал, сразу морду скривил.
