Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 47
Эрни выходит из Шарите, но её ещё долго не покидает ощущение, что она находится в больнице. Строго говоря, оно не покидает её почти никогда. Вот уже три года всё вокруг кажется огромным лазаретом, где в одной палате агония, в другой обнадёживающий покой, в третьей покой безнадёжный. Выздоравливающее соседствует с обречённым и с только что родившимся. Иногда во всём этом видится торжественная просветлённая скорбь — продукт очищающего страдания и сострадания. Но это довольно редко. Гораздо чаще нищета и разруха вызывают отвращение и тупое отчаяние, приводящее к бессилию.
В том, что осталась от Малого Тиргартена, уцелела никогда не нравившаяся Эрни скульптура из ракушечника: пухленький ангелоподобный мальчик обнимает пухленькую ангелоподобную девочку, а та кокетливо жмётся. Кто из них кто, понятно только по тому, чья поза выражает мужественную настойчивость, а чья — женственную скромность. Даже сзади дети стыдливо прикрыты двумя зайчиками. «Какая пошлятина! — подумала Эрни лет двадцать назад, когда увидела эту скульптуру впервые. — Или тресни его, или обними в ответ. Так нет же. Ей как будто бы кто-то уже сказал: „Не показывай, что тоже этого хочешь, а то он не женится“. Изобразить маленького ребёнка такой вульгарной ломакой — вот уж действительно развращение младенчества. Если не сказать святотатство». Эрни по-прежнему не разделяет обывательских вкусов начала века, и всё-таки ей немного жаль, что у девочки отбиты ступни. Хотя многим девочкам из плоти и крови досталось ещё сильнее. И мальчикам тоже.
Ворона, сидя на низкой ветке, изогнулась кольцом и методично чистит перья хвоста, пропуская каждое через клюв. Одно за другим, одно за другим и сначала — по второму кругу. «Правильно. — Эрни слегка улыбается. — Жратвы у тебя, наверное, тоже маловато, а следить за собой всё-таки надо». Если бы отлить эту ворону в бронзе, могла бы получиться изящная вещица. Какой-нибудь держатель для карандашей. Изящные вещицы… Будет ли Эрни когда-нибудь снова покупать их или до конца жизни только продавать то, что ещё не обменяно на продукты?
Ворона издаёт хриплый властный крик. Невидимый самец отвечает ей нежным слитным щёлканьем. Как будто кто-то перекатывает в руке разноцветные стеклянные шарики. У животных весна.
— Эрни?
Она оборачивается на знакомый голос. Внутренности на секунду немеют — одновременно и радостно, и тоскливо. Узнать Вилли Кернера нетрудно, но нет нужды говорить, что он уже не похож на лоснящееся животное.
— Хорошо выглядишь, — врёт Вилли.
Эрни улыбается. Он тоже. С минуту они идут рядом, оттягивая начало расспросов. Потом Вилли осторожно приступает:
— Ну как ты? Живёшь по-прежнему здесь, в Берлине?
— Нет, с матерью в Пархиме.
Короткая пауза. Эрни немного неловко, что она сто лет не наведывалась к Кернерам. Когда они с Мальвиной в последний раз виделись, ни от Вилли, ни от Мартина не было вестей. Потом Эрни не раз собиралась зайти, но так и не решилась. Она даже до сих пор не знает, уцелел ли их дом. Под разны-ми предлогами обходит стороной то место, где он, может быть, по-прежнему стоит. А может, и нет.
— Я так рада, что ты вернулся, Вилли! Как родители? Как мальчики?
— Родители постарели, Мартин в России. Мы ничего о нём не знаем, — отвечает Вилли коротко, но не резко и, прежде чем Эрни успевает выразить надежду на обещанное освобождение всех военнопленных к концу нынешнего года, тут же задаёт опережающий вопрос: — Ну а ты, значит, приехала в Берлин по делам?
— Да… Купить чего-нибудь, если получится, и навестить Ха-Йо в Шарите… Помнишь моего двоюродного брата?
— Конечно. А что с ним?
— Был инфаркт. Но сейчас ему уже лучше.
— А Ютта?
— Погибла. В шинельный цех, где она работала, попала бомба. Ютту достали, привезли в Шарите… Ха-Йо, бедняга, сейчас лежит в том же корпусе. Ты представляешь себе, что там тогда творилось. Ей не успели помочь.
Помолчав, Вилли спрашивает о Фрице.
— Восточный фронт, сорок первый год. Ушёл добровольцем и сразу «пал в бою за свободу Великой Германии».
Вилли не удивлён. Он знал Фрица и понимает, что эта смерть была, скорее всего, завуалированным самоубийством, избавляющим любимую женщину от неприятного зрелища и вдобавок обеспечивающим ей вдовью пенсию. Фриц освободил себя от необходимости заниматься тем, чем полиции частенько приходилось заниматься под руководством СС, и сделал это, как ему показалось, наименее болезненным для Эрни способом. Для него самого было бы проще пустить себе пулю в лоб без посторонней помощи.
Обычно, говоря о смертях последних лет с малознакомыми людьми или с теми, кого она давно не видела, Эрни ограничивалась констатацией фактов. Ни к чему мучить собеседника лишними словами. Да и никогда не знаешь, что творится у человека в голове — после стольких-то лет жизни в сумасшедшем доме. Аккуратные вопросы, лаконичные ответы, почтительное молчание — вот самая безопасная тактика. Но сейчас на Эрни вдруг что-то нашло.
— Наверное, он не поступил бы так, если бы я стала ему настоящей женой, родила ребёнка… Был бы по уши в крови и ещё кое в чём, зато живой. А так он ведь всё равно никого не спас. То, в чём не хотел участвовать он, сделали другие. Наоборот, он мог бы кого-то спасти, если бы остался. Плохой ловец «политических преступников», цыган и евреев, «залёгших на дно», лучше, чем хороший. Хотя, конечно, для него самого это была бы не жизнь. Девять узаконенных гадостей на один противозаконный акт милосердия…
— Фриц был добрым человеком, и раз он так сделал, значит, по-другому не мог. Неужели он не старался лавировать и выкручиваться?
— Ещё как старался. Это быстро заметили, проблем становилось всё больше. В итоге ему фактически поставили ультиматум.
— Ну вот. Может, он бы и выжил, если бы принял другое решение. Только что бы от него осталось? Счастливого брака у вас бы всё равно не получилось после этого. И у ребёнка детство было бы незавидное. Нет, ты правильно сделала, что не привязала Фрица к себе слишком крепко. Он бы мучился ради вас. И других бы мучил. Ему, конечно, и так досталось, но отнять у такого человека чистую совесть — мне кажется, это было бы худшее, что можно придумать.
— Вот и я себя этим утешаю, — говорит Эрни.
Ей уже неловко за свою несдержанность. Она ждёт, что теперь Вилли заговорит о чём-нибудь относительно безобидном, но он несколько секунд молчит как-то особенно напряжённо, а потом произносит:
— Джонни погиб.
— Как?! — Эрни сама не понимает, почему у неё сейчас едва не подкосились ноги. Мало ли их — детей и подростков, которые не пережили войну. Но чтобы маленький сын Вилли… Невозможно! — Как это случилось?
— Он шёл с приятелем из школы и увидел на траве бумажку. Решил подобрать. А под ней оказался неразорвавшийся снаряд. Родители не смогли со мной связаться. В плену у американцев я вырезáл зверушек из мыла. Думал, привезу ему хоть какой-то подарочек. А его уже не было.
Эрни невольно хватается за Вилли. «Ты был таким чудесным отцом, и ты молод… Тридцать три года — разве это возраст для мужчины? У тебя должны быть ещё дети, ты должен быть снова счастлив. Иначе для чего же ты выжил?» — разумеется, она так думает и, разумеется, не говорит. Вилли сам помнит, сколько ему лет. И не ей объяснять ему, зачем он остался жив. Произвести на свет «нового» ребёнка, чтобы избавиться от тоски по умершему, — нет, этого она ему не предложит. Они оба понимают: производить детей желательно на более приветливый свет, чем нынешний, и с менее печальной целью. На худой конец, безо всякой цели. Просто подчиняясь радостному голосу природы. Как было с Джонни. Если когда-нибудь Вилли опять услышит, почувствует этот голос… Если.
Эрни останавливается и вздыхает. Её рука сама тянется к его лицу. Трогает светлые волосы на лбу, скользит по скуле, ложится на щёку — немного колючую (раньше такого не бывало), — перепархивает на затылок, съезжает на плечо по длинной шее. Они обнялись. Это по-прежнему он — Вилли, её маленький весёлый сосед. Только уже не маленький. И не весёлый. Но всё ещё он. Странное ощущение.
