Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 29
Эрни пришла в ужас. Тот факт, что каких-нибудь сто лет назад детям читали такое, показался ей страшнее сказки «О можжевельнике». Более того, некоторые люди даже сейчас умудрялись придерживаться подобной модели чадолюбия. Или даже более архаичной — времён Гензеля и Гретель. Эрни вспомнился разговор с Фрицем про «воспитательные» учреждения для подростков. Не все тамошние узники — сироты. Кое у кого есть родители, которые знают, какое обращение терпит их ребёнок, но не забирают его и даже не передают ему посылок. Мол, тот, кто ворует, мне больше не сын. Та, кто ведёт себя, как Хильде Шеллер, мне не дочь. Если это у нас из «славного прошлого», то с ним надо порвать.
Нравственная и интеллектуальная инерция руководила людьми очень долго. Но мне кажется, мировая война должна была что-то переломить. Теперь будет стремительно расти число тех, кто не может думать и чувствовать, как раньше. Возможно, вследствие произошедшей катастрофы (или того, чем она была вызвана) изменилась не столько сама жизнь, сколько наше отношение к ней. Для многих она по-прежнему беспросветна. Но мириться с этим больше нельзя.
Не пойми меня неправильно. Что бы я ни говорила о прошлом и его наследии, я продолжаю ценить то, чем научилась любоваться благодаря тебе. Иногда, если я вижу картинку старинного города с замком на горе, у меня возникает умиротворяющее ощущение дома, защищённости, даже счастья. Не потому, что на этой кривой улочке люди всегда жили хорошо и правильно, а просто потому, что она щемяще красива.
P. P. S. Когда мы в прошлый раз были в Бранденбургском музее, Фриц позеленел, увидев меч, которым отсекли голову лейтенанту Катте. Поначалу я удивилась, что он ощутил прямую эмоциональную связь между тем, чтó произошло пару лет назад у него на глазах, и событием двухсотлетней давности, которое к тому же окутано густым беллетристическим и киношным флёром. Исторические декорации обычно отвлекают от сути. Но вообще-то Фриц прав. Убийство, особенно узаконенное, — это такая мерзость, которую ничем невозможно «облагородить». Замок, барабанная дробь, меч или тюремный двор, крик ворон, топор — для того, кто расстаётся с жизнью, разницы нет никакой. Для его близких и для свидетелей происходящего — тоже.
Катте, конечно, настрадался. Жутко представить себе те качели надежды и отчаяния, на которых он раскачивался в последние месяцы жизни. Он пробовал унижаться, но вместо снисхождения получил побои и пинки. Он, вероятно, заплакал от радости, когда суд приговорил его к пожизненному заключению (которое, как все понимали, продлилось бы только до восшествия кронпринца на престол), но король изменил приговор. За Катте-младшего просили влиятельные дипломаты, Катте-старший обращался к королю как верный подданный и как отец к отцу… Но отцы бывают разные.
Ютта высказала предположение, что в отношении Фридриха Вильгельма к сыну было «не всё так просто». Тут, мол, не только противостояние короля-солдата и будущего короля-философа, но и что-то тёмное, психопатологическое. Ведь монархом-то Фридрих Вильгельм был вполне сносным по меркам своего времени и даже отличался веротерпимостью. Реки крови по Берлину не текли. А кронпринц ходил при всём дворе и при послах иностранных держав с отпечатками сапога на лице. Может быть, в глубине души король испытывал к сыну притяжение, которое считал недопустимым и старался перевести в нечто противоположное, а попытка бегства вызвала в нём бешеную ревность?
Не думаю, что Ютта права. Насколько я знаю, склонность Фридриха Вильгельма I к насилию не фокусировалась исключительно на престолонаследнике. Так или иначе, судьба Старого Фрица, конечно, удивительна и даже парадоксальна. Когда он ещё не был старым, ему — избраннику богов, человеку, родившемуся, казалось бы, под счастливой звездой, — пришлось вытерпеть столько унижений, сколько не выпадало на долю сыновьям распоследних берлинских пьяниц. Независимо от глубинных причин конфликта с отцом, кронпринц, как мне кажется, являл собой живое (временами полуживое) воплощение беззащитности человека перед деспотизмом власти. В первую очередь — перед тиранией государства. Будь Фридрих Вильгельм только отцом ему, а не отцом и королём, проблема была бы решаемой. Сын какого-нибудь бочара отмахался бы кулаками как сумел, а потом узелок на плечо и поминай как звали. В случае кронпринца попытка дать отпор приравнивалась к покушению на государя, попытка спастись бегством — к измене. Какую безысходность, какое отчаяние должен был ощущать юноша, лишённый всякой возможности защитить собственное тело и человеческое достоинство! Неудивительно, если он проклинал свою «счастливую звезду» на чём свет стоит. Удивительно другое: придя к власти, он отменил пытки и заявил, что лучше отпустить двадцать виновных, чем принести в жертву одного невиновного. Хотя многие на его месте стали бы отыгрываться за пережитые страдания и унижения на ком ни попадя.
Извини за это унылое и нудное многословие. Дни пошли какие-то… не то чтобы тяжёлые, но смутно тягостные. А ведь сейчас весна.
P. P. P. S. В судьбе Фридриха II меня удивляет, даже изумляет, ещё одно обстоятельство: его долго и упорно ломали, ему вдалбливали, будто всё, что он любит (музыка, изящная словесность, французский язык), недостойно будущего короля, да и просто мужчины, а он тем не менее остался тем, кем был, хотя, наверное, и научился в значительной степени подчинять собственные желания интересам государства. Родители часто бывают не правы. Даже когда человек уже взрослый, ему не всегда легко это понять и принять. Где же взять уверенность в себе тому, кто ещё мал и слаб? Как он поймёт, что надо бороться или, на худой конец, просто терпеть и ждать, но оставаться внутренне верным своим природным склонностям? По-моему, если против тебя настроены твои собственные родители, это значит, что против тебя весь мир. Догадываюсь, как глупо это прозвучит, но я относительно недавно в полной мере осозна-ла, насколько мне повезло, что ты всегда была за меня.
Перед сном, проходя через берлинскую комнату, Эрни стала свидетельницей трогательной сцены: Густав сидел на постели Вилли с Джонни на руках и напевал «Взошла луна», убаюкивая как будто бы сразу обоих. Его голос, приглушенный, как свет лампы с уютным абажуром, звучал красиво: в низах бархатно, в верхах воздушно. И всё-таки Эрни никогда не понимала, как можно петь такое детям. Да ещё и на ночь.
Спалось ей неважно. Проснулась она с ощущением слабости, сосредоточенной в кистях рук, которые даже слегка зудели под кожей — до того трудно было их поднять. Сделав над собой усилие, Эрни села и принялась шарить ногами по полу, ища шлёпанцы. Встала, набросила халатик, наткнулась на стул — в глазах было мутно. Потом вдруг ощутила толчок, отдавшийся лёгким, но неприятным сотрясением внутри, и поняла, что до сих пор лежит. Попытка встать только приснилась ей. Это повторилось ещё пару раз. «Наверное, некоторые люди так умирают, как я иногда просыпаюсь», — подумала Эрни и провалилась обратно в сон.
Александерплац. Возле общественной уборной трётся тот мальчик, которого они с Фрицем видели в прошлый раз в «Ашингере» (он ел гороховый суп за соседним столиком). Эрни подходит и целует мальчика. Отслонившись, замечает на его губах кровь. Её становится всё больше с каждым поцелуем, она стекает по подбородку. Вот уже и рубашка на груди набрякла, потяжелела. Мальчик начинает, как рыба, разевать рот, поблёскивая зубами. Глаза смотрят страдальчески. Теперь Эрни видит, что это глаза Вилли. Она вытирает ему губы ашингеровскими булочками, но липкая ярко-красная жидкость всё набегает и набегает. Подходит официант с целой корзиной хлеба.
— На вот, держи, — говорит он сочувственно. — Тут достаточно, чтобы впитать всю кровь. Это бесплатно.
Эрни хочет позвать Густава, но его нигде нет. Тени старых зданий сползаются к середине площади. Девяносто девять овечьих голов оттопырились и беззвучно блеют.
Вдруг всё исчезает. Огромный пустой квадрат завален обломками кирпичей и обнесён пугающим глухим забором из серых досок. Посреди огромная яма, ощетинившаяся деревянными палками и металлическими прутьями. Как бы Эрни ни повернулась, ей кажется, что у неё за спиной кто-то стоит. Потом яма тоже исчезает. На этом месте вырастает странная конструкция: высокий столб с клубком из широких бетонных лент. Птицы залетают туда, бьются о стенки, сталкиваются друг с другом и, вылетая через щели, замертво падают в непонятно откуда взявшийся пыльный бурьян. Наконец исчезает и это. В небе, мохнатом от обилия грязных растрёпанных туч, одна за другой возникают холодные звезды — мерзкие, как гнойнички. Из них вылепливается луна, похожая на ком теста.
