Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 13
Дело было так. «Подруга» полюбила «образованного». Встретились они новогодней ночью в каком-то клубе недалеко от Александерплац. Тогда (как, очевидно, и теперь) ей было некуда идти. Тот мужчина подобрал её и привёз к себе — в трёхкомнатную квартиру с ванной. Девушка думала расплатиться за гостеприимство своей давненько ничего не евшей «натурой», но он оказался «порядочным»: постелил ей на диване. Она осталась у него. Первые несколько дней просто валялась без сил. Потом начала заниматься домашним хозяйством, ждала «порядочного» с работы, иногда приходила за ним в бюро. И каждый вечер слушала рассказы о жене, которая от него ушла. Сначала он был едва ли не противен девушке. Через какое-то время она решила, что любит его, но не так. А ещё немного погодя поняла, что именно так. Однажды она дала ему свой дневник (очевидно, тот самый, который сейчас лежал перед ней на столе). Дескать, пусть знает, какое у неё богатое прошлое. Если он её не осудит… Он её не осудил. Тогда она сказала, что хотела бы доставить ему радость и что это его ни к чему не обяжет. Им, как ей казалось, было хорошо. Но сегодня он, поцеловав её, произнёс имя жены и заплакал. Она бросила в его почтовый ящик женино письмо, которое из ревности прятала, и тихо ушла. Разыскала эту Ханне (то есть жену). Сказала: «Ваш муж прислал меня. Возвращайтесь к нему. Прямо сейчас». А потом прибежала сюда, на вокзал Фридрихштрассе. Вот и всё.
Парнишка участливо выслушал ревущую девушку и принялся рассудительно утешать. Из этого, мол, всё равно ничё хорошего не вышло бы. Мать дала ему в дорогу четыре бутерброда с ветчиной. Два он отдал девушке. Она не хотела брать, но он настоял:
— Ну зачем вы меня обижаете? Я вам ровня… А своим надо помогать.
Пока она, чтобы угостить его в ответ, ходила за орешками, он сунул ей в тетрадку денежку — кажется, марку. Они ещё немного поговорили и стали прощаться: парню пора на поезд. Пожимая руку девушки, он почему-то побледнел. Вероятно, почувствовал, что ей не хочется его отпускать. Когда он ушёл, она увидела подброшенную марку и, заревев пуще прежнего, снова принялась строчить.
— Что делать будем? — тихо спросила Ютта. — Может, заберём её? Переночует у меня…
— На одну ночь я бы тоже её взяла. Думаю, Кернеры не будут против. Только что потом? Чем сначала пригреть человека, а наутро выставить за дверь, лучше…
— …пройти мимо?
— Не знаю. Может быть.
Помолчали.
— Если у неё где-то есть родные, — снова заговорила Эрни, как бы извиняясь, — мы могли бы скинуться и посадить её на поезд. А если нет?
— Так надо пойти и спросить.
— Спросить, конечно, можно. Но сначала придумай, что ты ответишь, если она окажется круглой сиротой.
— Давайте подождём, — вдруг сказал Ха-Йо.
— Чего?
— Не чего, а кого. Если её «порядочный» действительно порядочный (а похоже, так и есть), то он сейчас бегает по всему Берлину, ищет её.
— И как же он её найдёт?
— Куда девушка может пойти на ночь глядя без денег? Кроме панели, разумеется. Много у неё вариантов?
— Если она не самоубийца, то столько же, сколько в Берлине вокзалов.
— Подозреваю, мой дорогой, что ты идеализируешь этого «порядочного» из мужской солидарности, — сказала Ютта. — Впрочем, ты меня заинтриговал. Давайте ждать.
Дождь ещё не успел закончиться, когда в зал, впустив очередную порцию холодного воздуха, вошёл высокий худощавый мужчина с усталым, даже измученным лицом. «Дорис», — сказал он, быстро отыскав взглядом плачущую серую шубку. Рад он или нет, было непонятно.
— С ума сойти! — ахнула Ютта.
— Что такое? Ты его знаешь?
— Да! Он художник, мы с ним вместе… Ой! Девочке, кажется, совсем худо…
Заплаканное лицо Дорис побелело.
— Герр Эрнст… Вы… за мной пришли?
Перестав всхлипывать, она медленно закрыла свою тетрадь и зачем-то положила её на соседний стул. Поднялась, опершись обеими руками о край стола. Качнулась. Упала.
На следующий день, выйдя из редакции «Берлинер рундшау», Ютта спустилась по истёртым ступеням и вошла в кондитерскую, расположенную на первом этаже того же дома в дальнем углу Дёнхоффплац. Это полупустое здание, построенное, согласно гордой надписи на фронтоне, в 1868 году, несло на себе верноподданническую печать имперской помпезности с милитаристским оттенком. Две ушастые античные вазы по углам, в центре статуи Меркурия и Минервы, под окнами лепные гирлянды из роз, над окнами — шлемы со страусиными перьями. Всё это ура-патриотическое безобразие успело порядком полинять и потому выглядело скорее смешно, чем воинственно. Ко взглядам редактора Мирманна, возглавлявшего «Рундшау», оно точно не имело ни малейшего отношения.
В кафе, посещаемом почти исключительно журналистами, было, как всегда, накурено. Лампы в виде перламутровых тюльпанов светили тускло. Эрнст уже ждал Ютту. Она села напротив него и выложила на красный мраморный столик толстую тетрадь с бумажными голубками, наклеенными на обложку.
— Вот. Передай ей.
— Спасибо… Ты читала?
— Да. Всю ночь. Эрн, я понимаю: когда речь идёт о друзьях, коллегах или соседях, то нечестно знать о человеке больше, чем он сам счёл нужным тебе рассказать. Но ведь в случае с твоей Дорис дело другое. Я увидела, что делается у неё внутри, совершенно не зная её саму. Это же как художественная литература, тем более если написано так талантливо…
— Не оправдывайся. Скажи лучше, чтó ты обо всём этом думаешь.
— Я думаю, что сама чуть не влюбилась в неё. А ты дурак.
— Согласен.
Эрни стоит под деревьями той же Дёнхоффплац — на углу, где часы, водяная колонка, телефонная будка и ларёк с шёлковыми чулками. Ютта отвлекла её от изучения плакатов на афишной тумбе.
— Ну что? — спрашивает Эрни.
— Он пока отвёз её к своей сестре. Хочет подыскать ей какую-нибудь работу. Сестре, между прочим, нужна помощь с детьми и по хозяйству. Так что если они с Дорис уживутся, то на первое время…
— А обморок?
— Если девочка беременна, Эрнст, «конечно, позаботится о ребёнке».
— Только захочет ли она сохранить ребёнка от мужчины, который её не любит… Что у него с женой? Забыла, как звать…
— Ханне. Но Дорис чаще называет её Пробковоковровой. Потому что прятала её письмо под пробковым ковриком.
— Оригинальный эпитет.
— Да, похлеще гомеровских. А самого Эрнста она из-за мягкого голоса первое время называла Зелёный мох. Как в песне. Слышала такую?
— Ещё бы. Ну так что насчёт Ханне? Они с Эрнстом действительно сошлись?
— Не то чтобы… Он прочёл то самое письмо из-под пробкового ковра, а она узнала, что он не при смерти и никого за ней не посылал. И они решили не торопиться. Сперва всё обдумать.
— Ты её когда-нибудь видела?
— Да, Эрнст как-то привёл меня и ещё нескольких коллег в кафе, где она выступала в паре с напомаженным хлыщеватым брюнетом. Смазливенькая блондиночка. Если честно, выбор Эрнста меня удивил. Художник, интеллектуал, читает Бодлера в оригинале, квартиру обставил а-ля Баухаус… И вдруг помешался на такой вот куколке. Правда, судя по тому «пробковоковровому» письму, она не такая уж и пошлячка. Ушла от обеспеченного мужчины, который души в ней не чаял, потому что стосковалась по прежней жизни. Неустроенной, малопредсказуемой, зато своей собственной. Артистической. А потом поняла, что любит Эрнста сильнее, чем ей казалось, но уже ни о чём не стала просить, кроме как о том, чтобы он не держал на неё зла… Всё это, конечно, прекрасно, если…
— Если она не лукавит?
— Вот именно. Уж кто точно не врёт, так это Дорис. Она пишет настолько свежо и искренне, что просто диву даёшься. Потрясающе! Провинциальной девочке захотелось «блеска», и она вздумала описывать свою жизнь, «как будто это кино». Казалось бы, чего тут можно ожидать, кроме набора корявых глупостей и банальностей? А она обращается с языком так смело, что иной экспрессионист позавидует. И с чувством юмора у неё всё в порядке. Как-то раз один придурок, которого она называет Крупной Промышленностью, обратил внимание на её перманент и насторожился. Решил спросить, не еврейка ли она. А она ему: «Само собой! Мой папаша на прошлой неделе как раз подвернул ногу в синагоге».
