Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 12
Звонок в дверь. Эрни. С коробкой кёнигсбергских марципановых сердечек. Тех, у которых по краю румяная корочка, а внутри абрикосовая начинка. Мелется и варится кофе, из прохладного уголка достаётся початая бутылка мозельского. Где-то через час Ютта, полулёжа на кровати, спрашивает у Эрни, сидящей с ногами на кресле:
— У тебя в Пархиме река есть?
— Есть. Эльде. И ещё большое озеро.
— А луг, лес?
— Всё есть.
— Ты, наверное, скучаешь по этому здесь? Особенно сейчас, весной?
— Знаешь, как ни странно, нет. По маме, по нашей квартире — да, и нередко. Но природа… С ней у меня немного натянутые отношения. Постоянно жить в маленьком городе, а тем более в деревне мне было бы…
— Скучно?
— Нет, скорее страшно. Здесь, пожалуй, уютнее. Высокие стены ведь не только от ветра заслоняют. Ещё от некоторых неприятных мыслей.
— Мне казалось, Берлин напугал тебя, когда ты приехала…
— Он и теперь меня частенько пугает, но не так, как природа. Если я, например, стою на холме и смотрю на изгиб реки, на топи, на буковый лес и на маленькие дома внизу, я непременно думаю о том, что где-то там, подо мной, огромная кладовая, где разложено по полочкам всё: и здоровье, и болезни, и красота, и уродства. Вернее, для природы ни красоты, ни уродств не существует. И жалости она не знает. И ничего не даёт бесплатно: каждое рождение уравновешивается смертью, любое цветение — увяданием, разложением. Всему ведётся строгий учёт, и как бы мы ни трепыхались, не мы решаем, что, когда и с какой полки будет снято.
— Мрачноватый взгляд для натуристки.
— Да ну тебя! Не каждый, кто изредка гуляет по травке босиком, натурист.
Ютта смеётся:
— Босиком? На прошлом нашем пикничке ты первая «разулась» по самое горло.
— Ну и что с того?
Все попытки Эрни сблизиться с природой носили сугубо экспериментальный характер. Несколько раз, оказываясь в безлюдном месте одна или в подходящей компании, она снимала с себя всё и, чувствуя учащённое сердцебиение, ложилась на мягкий мох, на шелковистую или не очень шелковистую траву и даже на прошлогодние иголки, садилась на тёплые стволы поваленных сосен, прислонялась животом и грудью к большим камням в надежде, что тело почувствует и запомнит нечто такое, чего голова не понимает. Эти эксперименты приятно будоражили, но от главного не отвлекали. Эрни всё равно чувствовала себя крошечным существом, которое барахтается на поверхности океана: здесь и сейчас он может казаться ласковым, но что у него там, в глубине? Кстати, в детстве Эрни до смешного прямолинейно понимала круговорот воды в природе: лежала в ванне и думала, что вот эти самые молекулы, которые сейчас касаются её тела, дотрагивались до всякой грязи, скопившейся на дне рек и прудов, до мёртвых людей и животных, до ржавых громадин кораблей, деформированных уродливыми наростами, до подводных лодок — этих чёрных личинок, начинённых трупами…
Пауза затянулась. Подумав, что Эрни могла слегка обидеться, Ютта говорит:
— Если серьёзно, то я тебя понимаю. Я сама, когда бываю у родственников в деревне, как будто нарочно выискиваю взглядом всяких мёртвых зверушек. Такие картинки крепко застревают в памяти.
Однажды Ютта специально пошла с чемоданом на станцию более длинным путём, чтобы не видеть осевшее тельце хомячка, который лежал в траве у дороги, косо приоткрыв рот и выставив два жёлтых зуба. Изумрудные мухи вились над ним. А прошлым летом ей пришлось снять и бросить в костёр полуистлевший трупик птенца, напоровшегося на шип боярышника. Ютта заметила сначала не его самого, а взрослую птицу, которая постоянно подлетала к дереву и кричала. Видимо, не понимала, что птенец мёртв, и звала его. Когда он исчез, мать успокоилась. Наверное, решила, что он улетел.
Эрни, несколько раз молча кивнув, тоже задумалась. В юности, когда она ещё жила в Пархиме, у неё была языческая привычка, входя в Воккерское озеро, мысленно здороваться с ним, говорить ему ласковые слова, просить, чтобы оно прибавило ей сил, желать благополучия его флоре и фауне. Она поняла, что реки и озёра не бывают ни «милыми», ни «добрыми», и бросила этот глупый обычай, когда увидела на берегу утопленницу — девочку лет пятнадцати. Купальный костюмчик, аккуратная стрижечка. Тело, округлённое нежным подростковым жирком, было чистым (только на спине темнели два пятнышка песка, смешанного с илом) и лежало на боку, как будто девушка просто отдыхала. Эрни надеялась, что она окажется живой, пока её не подняли на носилки. Теперь мягко согнутые колени и руки деревянно торчали вверх. Дело было накануне Дня Иоанна Крестителя. Вечером Эрни отказалась пойти с бывшими одноклассницами и их друзьями купаться, жечь костёр, пить пунш и собирать букеты из семи трав для удачи в любви.
В Берлине, конечно, тоже на что только не насмотришься. И всё-таки здесь много вещей, подконтрольных людям. Это как-то успокаивает. Человек кажется сильным: вот сколько всего он понастроил! Дома дышат его теплом. Иногда, на горячем солнце, соприкосновение стены с бугристым асфальтом двора напоминает изгиб живого тела — правда, не очень чистого и довольно неприятно попахивающего…
Взгляд Эрни натыкается на рекламное объявление в газете на журнальном столике: «Свободнонесущие деревянные конструкции. Братья Пфляйдерер. Ноймаркт, В. Пф.». Изображена каркасная арка, на которой сидит абсолютно голая женщина в раскрепощённой позе. Она-то зачем разделась? Подчёркивает, что конструкции не просто несущие, а свободно несущие? Или что братья Пфляйдерер очень хорошо шлифуют свои изделия?
После спектакля в Адмиральспаласте Ютта, Эрни и Ха-Йо вышли на Фридрихштрассе под проливной дождь. Зонтов у них не было. Такси расхватали. Оставалось одно — переждать ливень на железнодорожной станции.
Эрни не любила тоскливую прощальную атмосферу привокзальных кафе, но выбирать не приходилось. Компания села у тёмного окна, от которого сквозило. Чтобы согреться, взяли коньяк, кофе и «студенческий корм».
— Ну как вам спектакль? — спросила Ютта.
Ха-Йо пожал плечами.
— Даже не знаю… Я, когда название услышал, сразу подумал: «„Лилиом“… Звучит как помесь цветка с болезнью». Так оно и оказалось.
— Ты имеешь в виду, безвкусно и нездорóво? Пожалуй… С другой стороны, если бы пьеса и постановка были совершенно бездарными, зрелище не оставляло бы такого неприятного осадка… Ну а ты, Эрни, что скажешь?
— Что Ханс Альберс староват для роли Лилиома. И накрашенные губы не делают его моложе. Да и сама пьеса… На мой обывательский взгляд, автор как будто бы оправдывает домашнее насилие.
— Скорее, эстетизирует. Что, пожалуй, ещё опаснее. «Бывает, человек тебя бьёт, а ты совсем не чувствуешь боли» — так, кажется, говорит Жюли в финале? Наоборот — точно бывает, причём нередко… Куда ты там всё время смотришь, Эрни?
— Да вон…
Ютта и Ха-Йо обернулись. За соседним столиком плакала девушка, совсем молодая — не старше двадцати. На ней была шуба (в апреле!) явно с чужого плеча. Из большого мохнатого серого комка торчали две тоненькие ножки в чулках с вихляющимся швом и чёрненькая головка.
— Бедняга! Смахивает на грустную ворону, — сочувственно заметил Ха-Йо.
Перед девушкой стоял опустошённый бокал. Всхлипывая, она яростно царапала что-то в толстой тетрадке.
— Может, ей нужна помощь? Подойти?
— Да как-то неудобно.
— А вон тот парень так не считает.
К девушке подошёл просто одетый молодой человек, почти мальчик. Постоял, серьёзно посмотрел на неё и брякнул:
— Чё ревёте?
— Я не реву.
— Ревёте.
Он поставил на пол картонную коробку, перевязанную верёвочкой (видимо, это был его багаж), сел, шмякнул кепку на край стола и приготовился слушать. Его наивная напористость не вызвала у девушки отторжения. Наоборот. Явно обрадовавшись возможности отвести душу, она поведала ему печальную любовную историю своей «подруги». Музыка в кафе не играла, а девушка слишком много выпила, чтобы говорить тихо. Поэтому история стала достоянием если не всего зала, то, по крайней мере, нескольких ближайших столиков.
