Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 14

— Ха!

— Был у неё и другой придурок — Красная Луна. Дорис очень метко охарактеризовала его «принципы»: «Если „мужчинам можно, а женщинам нельзя“, тогда как мужчины смогут воспользоваться своим правом? Идиот».

— Похоже, идиотов через неё прошло немало.

— И не идиотов тоже. Но первых, пожалуй, больше. Вообще, поразительно, что восемнадцатилетняя девушка уже накопила такой опыт: не только сексуальный в узком смысле, но и человеческий, душевный. Дома был Хуберт, который сначала порвал с ней под предлогом её «испорченности», а потом подумал, не может ли она ему чем-нибудь пригодиться. Здесь, в Берлине, один мужчина показался ей таким красивым, что она плакала и смеялась «от благодарности», а он взял да и выболтал всё своему другу — работодателю Дорис.

— Похвастался эротической победой? Это очень «по-мужски»… Ну а друг что?

— Уволил её. Мол, шлюха не может быть няней моих чистых детей. Когда он собирался сделать Дорис своей содержанкой, её «шлюшность» его не смущала. Ещё был слепой, которого жена решила отправить в богадельню для инвалидов войны. В последнюю ночь Дорис возила его по кафе и клубам, чтобы он напоследок подышал берлинским воздухом. Мне кажется, она любила всех этих мужчин, пусть не безгранично и не очень долго, но всё-таки… Не говоря уж про Эрнста.

— Наверное, пока она болталась по Берлину, ей и за деньги со многими приходилось спать?

— Да, конечно. И в родном городе тоже. За деньги, за еду или за новые часики. Тем не менее она, по-моему, всегда и со всеми была честнее, чем многие «приличные» женщины со своими мужьями, которых они никогда не любили.

— Да… Хорошая девушка. Жалко её.

— Она написала про себя, что у неё в животе кусок пробки, который не даст ей утонуть. Надеюсь, так и есть. Обидно только, что с Эрнстом у них, похоже, ничего не выйдет.

— А может, выйдет? По-твоему, её необразованность — препятствие?

— Препятствие — Ханне. Правда, Эрнст слишком долго мечтал о её возвращении и вполне мог «перегореть». Так бывает, и довольно часто: ждёшь-ждёшь момента, а потом понимаешь, что он давно прошёл.

«Верно, — думает Эрни. — Любовь — штука такая же хрупкая, как красота. Одна неудачная чёрточка, одна фальшивая нота — и всё. Стоит на секунду поторопиться или на секунду опоздать — чувство уже не то. Погибает оно и тогда, когда рядом враньё и подлость. Когда человеку приходится испытывать стыд, страх или гадливость. Суп может быть сам по себе очень вкусным, но неприятно есть его остывшим или на грязной кухне… Фу! Какое грубое сравнение!»

— Ну а то, что Дорис необразованна, — продолжает Ютта, — это, по-моему, не препятствие. Скорее, наоборот. Эрн будет получать удовольствие, просвещая свою Галатею, а она будет ловить всё на лету — при её-то способностях и любви к нему.

— Да, редкому мужчине не понравится, когда женщина смотрит на него снизу вверх. У Эрнста и Дорис тот редкий случай, когда ей не придётся притворяться. Хотя в чём-то она, возможно, уже сейчас стоит выше его, раз ты говоришь, что она так талантлива. Не утратила бы она собственного лица в процессе «окультуривания».

— Если это будет действительно окультуривание, а не оболванивание, то не должна. Раз уж фильмы с Колин Мур ей не навредили, то Шуберт и Чайковский тем более не навредят.

— Пожалуй, ты права. Но остаётся разница в возрасте. Сколько Эрнсту лет?

— Не больше тридцати пяти.

— Значит, лет через пятнадцать — двадцать… С другой стороны, в любви не имеет смысла загадывать так надолго.

— Да уж, Эрни. Одному Богу известно, что будет с нами со всеми через пятнадцать лет… Позвони мне завтра сюда, в «Рундшау». Может, новости появятся. Ну а сейчас я побегу: надо заскочить ещё в одну редакцию, а потом купить бананов на Алексе. Они там по пять пфеннигов.

«Заглядываю в двери и окна по пути…» — вспомнилось Ютте. Вечерами городские дома за стёклами трамвая превращались для неё в волшебные фонари, таинственно-притягательные вместилища чужих судеб. Заполненный светом оконный переплёт, как рамка кинокадра, делал мирки посторонних людей более цельными и яркими, чем большой мир — тот, который Ютта видела вокруг. И чем её собственный, воспринимаемый только изнутри. Однажды, когда ей было лет двенадцать, она погасила свет в своей комнате и, наведя театральный бинокль на противоположное крыло дома, заглянула в чью-то кухню. Во дворе было безлюдно и почти темно, чёрные верхушки деревьев колыхались над крышей, а в маленьком ярко-оранжевом квадрате полная пожилая женщина в переднике хлопотала у плиты. Отходила, брала что-то в буфете, возвращалась. Казалось бы, совершенно заурядное зрелище. Но Ютту оно заворожило. Женщина как будто бы двигалась в каком-то особенном, густом воздухе. Чем он был насыщен? Наверное, покоем, несокрушимым домашним счастьем в идеальном, очищенном и концентрированном, виде.

Своеобразной гарантией такого счастья Ютте когда-то казался родительский свадебный фарфор. Семье ничто не страшно, пока из праздника в праздник на стол ставится один и тот же сервиз. Нет, разумеется, Ютта даже в детстве не была настолько глупой, чтобы всерьёз в это верить. И всё-таки вещи — стены, ковры, серебряные ложки, мельхиоровые вилки, каминные часы с золотистыми шариками, которые крутятся туда-сюда, — успокаивали её. Ей мнилось, что они удерживают тепло людей, их купивших, и что за всю эту дребедень можно ухватиться. Как за «прекрасное мгновение», которое «повременило».

«Вот мы все сидим здесь, за накрытым столом, — думала Ютта. — С нами всё в полном порядке. И в следующую секунду будет так же. И через миллион секунд. А миллион — это почти бесконечность». Чем мельче ты дробишь жизнь, тем незыблемее она кажется. Если сосредоточиться на размеренности своего быта, как на оранжевом окне среди темноты, то время остановится, как останавливается для того, кто задержал дыхание.

Иллюзия, конечно же, давно рассыпалась. Война и время постепенно отняли у Ютты почти всё, чем она так дорожила в детстве и юности. Но загадочный свет чужих окон по-прежнему притягивал взгляд.

Глава III. Маленький человек — что теперь?

В дни, когда не надо было идти на работу, Эрни обычно вставала не раньше половины одиннадцатого. Но сегодня ей не дали отоспаться. Сначала где-то поблизости заплакал младенец.

— Ильза, ты глухая? — рявкнул мужской голос. — Уйми её наконец!

— Сам уйми! Твоя дочь!

— Да кто ж тя знает, чья она! Шляешься вечно!

— А что мне — крестиком вышивать? На твои девяносто марок пособия!

Крики, грохот. Кто-то вмешался. Темпераментной паре пригрозили полицией, но тишина воцарилась ненадолго. Как только мысли Эрни снова стали сонно путаться, под окнами возник шарманщик. Его подруга принялась старательно горланить неизменно популярные берлинские куплеты:

«Мама! Тут парень, что кокс продаёт!» —
«Вижу сама я. Заткнись, идиот.
Денег-то нет! Иль ты знаешь, где взять?» —
«Только полмарки!» — «А что будем жрать?» —
«Мама, от кокса тепло… Может, всё ж
Ты у соседей деньжат призаймёшь?» —
«Кто же нам даст? Размечтался, малец!
Нет уж, пусть мимо идёт продавец».

Эрни встала и подошла к окну. Дети, которые были не в школе и которым почему-то не спалось, высыпали во двор и вальсировали под гирляндами сохнущего белья — девочки с девочками, мальчи-ки с мальчиками. Один уличный шлягер сменился другим:

Пей, пей, братец мой, пей!
Дома заботы оставь.
Пей, пей, братец мой, пей!
Смейся и плечи расправь.
Просто забудь, что есть боль и беда.
Жизнь станет шуткой тогда.