Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 11

В предпасхальную пятницу (в этом году, как и в прошлом, и позапрошлом) Эрни пришла в собор слушать «Страсти по Матфею». Рядом сидел Фриц, они держались за руки. Его лицо сегодня выглядело измождённым. Волосы косо падали на глаза, отрешённо глядевшие из-под длинных обесцвеченных ресниц куда-то вперёд и вниз, по линии тонкого грустного носа. Сейчас полицейский Фриц Вайгель был похож на старинное (века этак пятнадцатого) скульптурное изображение измученного Христа, тихо присевшего на камень перед восхождением на Голгофу.

Эта аналогия не показалась Эрни кощунственной, не испугала и даже не удивила её. Она уже довольно давно заметила за собой, что видит Бога не в приписываемых Ему словах, а в искусстве, Им вдохновлённом, и в лицах людей, созданных по Его образу и подобию. Он звучал для неё не только в религиозных сочинениях Баха, но и в Венгерской рапсодии № 14 Листа, и даже в кальмановской «Смуглой девушке из Пушты». Ну а что касается лиц…

Мы все любим Божью Матерь в своих матерях. Следуя этой логике, можно подумать (и когда-то Эрни действительно так думала), будто единственным наместником Христа на земле для женщины должен быть муж. Если она видит в нём Его отражение, ей не унизительно считать, что она ему принадлежит. Она счастлива и меньше боится смерти.

Но если мать у каждого из нас одна, то мужчин вокруг много. И не только один-единственный среди них может светиться отражённым светом. Пару недель назад Эрни странно поразило лицо бледного официанта в кондитерской на Потсдамер-плац (где раньше было кафе «Йости»). «Да/нет, господа. Сию минуту, господа. Благодарю, господа», — шелестел он с профессиональной высокомерной вежливостью, почти не поднимая глаз. Глубокой ночью Эрни вдруг вспомнила его надменно-смиренную физиономию (аккуратный пробор, длинный нос, шнур усиков, повторяющих изгиб тонкой верхней губы), вспомнила невозмутимо ровный тихий голос, и в груди болезненно защемило от нежности, смешанной с грустью. Она вдруг подумала о том, что и пятнадцать, и пятьдесят, и сто пятьдесят лет назад люди с такими лицами сидели над векселями в банковских кабинетах и над картами чужих деревень в штабах, подписывали долговые обязательства и смертные приговоры, клали под сукно петиции и гоняли по сукну шары, вешали и вешались, делали гадости и совершали подвиги. Шли убивать и умирать…

В ранней юности Эрни считала, что созерцать мужчин, которых она даже не знает или знает, но не рассматривает как возможный объект «серьёзных» чувств, греховно, поскольку отвлекает от «главного». Но в какой-то момент ей пришло в голову, что «главное» в каком-то смысле, пожалуй, даже ещё греховней. И тогда она не то чтобы приняла покоробившие её слова из Евангелия от Матфея, но поняла их по-новому, менее прямолинейно. Наша любовь к близким всегда немного эгоистична. Мы в том числе и потому так горячо желаем им благоденствия, что тогда и нам будет хорошо. Самое искреннее в наших молитвах — просьбы об их здоровье и долголетии. С чувством затаённого удовлетворения исполняя ежедневную религиозную обязанность, мы обращаемся к Богу как к кому-то, кого боимся и от кого в то же время хотим что-то получить. Однако Он этим не исчерпывается. Он — это ещё и то живое прекрасное начало, которое разлито в природе и от которого нам ничего не нужно. Мы просто радуемся, что оно существует, как радуемся людям: не только любимым, но и тем, кого мы не любим, не знаем и даже не хотим собой заинтересовать. Чем беспочвеннее и бессмысленнее такое смутное притяжение-любование, тем, пожалуй, лучше. Вероятно, из всех чувств, доступных обыкновенному мирскому человеку, именно это самый близкий аналог любви к Богу.

Да, Эрни давно осознала: эротическое для неё связано с религиозным. Вот почему самыми волнующими словами ей казались не названия частей тела, а такие абстракции, как «страдание» и «смирение», «невинность» и «жертвенность». По этой же причине ей было так трудно разговаривать о вере. О половой жизни, пожалуй, проще. Тут у всех всё примерно одинаково. Как ни многообразна сексуальная жизнь современного Берлина, количество вариаций всё же ограничено анатомией человека. Твои сексуальные предпочтения, если задуматься, не так уж и «интимны». Они говорят лишь о том, в каком «клубе» ты состоишь. Но именно ты (не в качестве женщины, матери, дочери, члена общества, врача или пекаря, а в качестве себя самой) проявляешься в том, как ты веришь или не веришь. И как воспринимаешь искусство. Сегодня в соборе на Музейном острове вера и искусство соединились. И то, что Эрни пришла сюда вместе с Фрицем, было для неё шагом не менее серьёзным, чем для некоторых женщин — прийти с мужчиной к алтарю.

Ютта оторвала взгляд от книги и посмотрела в окно. Какой длинный стал день! И почему именно весной небо бывает таким ярким, таким блестящим? Утром оно удивительным образом совмещало молочную нежность с металлическим свечением, а теперь похоже на атласную ширму, за которой стоит лампа. Тонкие ветки с набухшими почками кажутся не настоящими, а вышитыми. Однажды, когда Ютте было лет десять, она вот таким же вечером сидела на балконе и, представляя рядом с собой тигра из недавно прочитанной книжки, рассказывала ему как своему гостю, новичку в этом несказочном мире, всё, что сама знала «о природе вещей»: когда зацветает миндаль, а когда вишня, как находить пасхальные яйца, припрятанные родителями в лесу. О тех вещах, которые ей не нравились, пугали её, она тоже говорила. Сдержанно-торжественное звучание собственного голоса волновало, так что накатывали слёзы. Эту привычку к нескончаемым монологам в духе Лукреция Ютта вынесла из совсем раннего детства. Когда няня (чьего лица она не помнила, а помнила только коричневый живот в вертикальную полоску с мелкими розовыми цветочками) задёргивала шторы и, добросовестно пропев десяток монотонных куплетов о Шиповничке, бралась за вязание, Ютта вставала и, держась за прутья кровати, говорила, говорила и говорила: о корыте, висящем на веранде соседского дома, о жёлтых бляшках лишайника на черепице, о запахе древесных грибов, о вкусе травинки, по которой ползал муравей, о радужных лужах на дороге, где ездят автомобили, и о вреде дневного сна.

Ютта помассировала веки, поморгала и вернулась к своей книге. Это был Гессе. Сборник малой прозы, раскрытый на «Душе ребёнка». У гессевских детей разные души и разные жизни, но даже если снаружи всё вполне благополучно, внутри почти всегда буря. Ютте переход от детства к отрочеству дался гораздо легче. Если бы в ней тоже зрел талант писателя, да к тому же бродил растущий тестостерон, то, наверное, и её потрясали бы придуманные драмы, способные обернуться настоящей бедой. Ну а так… Всего пару раз необходимость признания родительского авторитета вызывала у неё настолько бурный протест, что хотелось наложить на себя руки. Она задыхалась, не в силах проглотить этот кусок. Слава богу, с тех пор ей не доводилось испытывать такого дикого гнева. Да и тогда она, как правило, была вполне спокойной девочкой, разве что подверженной странноватым настроениям — не более того. Иногда ей очень нравилось подолгу грустить и ничему не радоваться, иногда она, идеализируя уходящее детство, перелистывала детские книжки и старалась себе самой казаться проще, наивнее, младше, чем была на самом деле. А потом вдруг забывала, что мир теперь пресный, и тогда воздух становился волнующе осязаемым и дразнил всё тело, проникая сквозь слои одежды. Иногда хотелось быть послушной и набожной, а иногда — специально провиниться, чтобы ощутить сладость покаяния. Если бы Ютта была католичкой, то в такие моменты она, наверное, с удовольствием становилась бы коленями на холодные тёмные церковные плиты и жадно (как воду после изнурительного урока гимнастики) глотала бы известковый запах строгости и утешения, вдохновенно придумывая, что бы такого сказать, когда настанет её очередь перешёптываться со священником через деревянную решётку.

Как-то раз, после пасхальных каникул, Ютта устроила себе исповедальню в яме под корнями старого дерева, вывороченного из земли грозой. Росло оно недалеко от школы. В тот день урок рисования неожиданно отменили, и Ютта с соседкой по парте отправились исследовать до тех пор почти неизученную местность. В это время дня свобода была для них непривычна. Слегка опьянённые ею, они осмелели настолько, что, увидев маняще разверстую пещерку, не побоялись испачкаться. Ютта вдохнула запах влажноватой земли и жёлтого клея тополиных почек. В животе странно защекотало. Крошечное закрытое пространство вызвало настойчивое желание раскрыться. Полностью, до предела. Вывернуться наизнанку. Как будто Ютта могла преодолеть собственные границы и сделать почти случайную девочку своей самой настоящей подругой, рассказав ей о себе всё. Выложив все свои проступки, пережитые наказания, нелепые желания. Как в раннем детстве Ютта нарочно кусала маму почти изо всех сил, чтобы потом пожалеть — надеть на руку с глубоким отпечатком молочных зубов свой рыжий чулок. Как велик иногда бывает соблазн назло себе сделать что-нибудь непоправимое и ужасное: полоснуть любимую игрушку ножом по лицу или во время воскресной службы, когда в церкви полно народу, громко выкрикнуть неприличное слово…