Красный генерал Империи 3 (СИ), стр. 47

Я взял его руку. Рука его была твёрдая, тяжёлая, рабочая.

— Сосо, — сказал я. — Мне осталось немного. Кречетов мне больше не лжёт, и я ему за это благодарен. Недели. Может, дни. Я хочу, пока есть силы, сказать тебе главное. Послушаешь старика?

— Послушаю, — сказал он тихо.

— Главное вот что. Всё, что мы построили, — манифест, новый порядок, мир вместо войны, — всё это можно потерять за одно поколение, если у руля встанет человек, который вернёт страх. Страх — самое лёгкое в управлении. Он всегда под рукой. Им всё решается быстро. И всякий, кто устанет от медленной, трудной работы убеждения, потянется к страху, как пьяница к рюмке. Ты это в себе знаешь, Сосо. Ты мне сам сказал в коляске два года назад. В тебе это есть. Так вот моя последняя к тебе просьба, и я прошу её как умирающий: что бы ни случилось, как бы трудно ни стало, какие бы враги ни обступили, — не возвращай страх. Никогда. Держи руку на свету. Если ты это удержишь — всё, что мы сделали, будет жить. Если сорвёшься — всё рухнет, и рухнет тем страшнее, чем выше мы поднялись. Обещай мне.

Сосо долго молчал. Я видел, как в нём идёт работа — та глубокая, медленная работа, какая в нём шла в самые важные минуты.

— Николай Иванович, — сказал он наконец. — Я Вам обещаю. Не словом обещаю — словам Вы не больно верите, я знаю. Я Вам обещаю так: я каждый день, пока жив, буду спрашивать себя Вашим голосом. Каждый раз, когда мне захочется решить дело страхом, я услышу Вас. Вы во мне останетесь как тот, кто спрашивает. И пока Вы во мне спрашиваете — я не сорвусь. А Вы во мне будете спрашивать, пока я жив. Я Вас в себе похоронить не дам. Вот моё обещание.

Я смотрел на него и не мог говорить.

Я знал того, другого человека из той, другой истории. Я знал, во что он превратился, когда рядом не было того, кто спрашивает. Я знал про миллионы. И вот здесь, у моей постели, сидел тот же человек — с теми же руками, с той же тьмой внутри, — и обещал мне держать во веки веков внутри себя голос, который спрашивает.

Я не знаю, сдержит ли он. Человек слаб, и власть сильна, и я не увижу, чем это кончится. Но я видел его глаза в ту минуту, и я выбрал верить.

— Верю, — сказал я. — Верю тебе, Иосиф.

Я назвал его по имени, без отчества, первый раз за двенадцать лет. Он это услышал. Он наклонился и поцеловал мою руку — я не успел отнять, — и я почувствовал, что на руку мне упало горячее.

Грузины не стыдятся слёз. Это мы, русские, прячем. А они — нет.

Когда он ушёл, я лежал тихо и смотрел в потолок.

Бумаги у меня осталось мало. Сил — ещё меньше. Я подтянул к себе тетрадь — она лежала теперь всегда рядом, на столике у кровати, — и открыл её, и обмакнул перо в чернильницу, которую Артемий держал полной.

Я написал — медленно, потому что рука уже плохо слушалась:

«Конец июля четырнадцатого года. Россия сказала 'нет". Война не сложилась. Мир не сгорел. Десять миллионов будут жить и не узнают. Это сделал государь. Я довёл. Сосо держал окраины, Кондратенко — армию. Сосо мне обещал держать руку на свету и хранить во мне того, кто спрашивает. Я ему поверил. Я назвал его Иосифом. Дело моё сделано. Всё. До конца. Мне больше нечего делать на этой земле, и я этому рад».

Я подержал перо. Рука дрожала.

И написал, как писал всегда:

«Сделано. По уставу».

И закрыл тетрадь.

За окном стояла светлая июльская петербургская ночь — последнее лето, которое я видел. Где-то далеко на реке прогудел пароход. В доме было тихо. Артемий дремал на стуле в соседней комнате — он теперь не уходил от меня далеко.

Я закрыл глаза.

Татьяна Ивановна была близко. Я чувствовал её, как чувствуешь человека, вошедшего в комнату, ещё не открыв глаз. Она ничего не говорила. Она ждала. Терпеливо, тихо, как ждала меня всю нашу жизнь, когда я возвращался со службы поздно.

— Скоро, Танюша, — сказал я ей не вслух, а как-то внутри. — Одно дело осталось. Передать тетрадь. А потом я приду. Подожди ещё немного.

Мне показалось, что в темноте кто-то тёплой рукой поправил мне одеяло.

Я уснул.

Глава 17

Август четырнадцатого года был мой последний месяц, и я это знал.

Кречетов перестал мне лгать ещё в июле, и я был ему за это благодарен больше, чем за все его лекарства. Человеку перед концом нужна не надежда, а правда: правда даёт время сделать последнее толково, а надежда отнимает это время на пустое ожидание. Кречетов мне правду дал. Он сказал: «Николай Иванович, недели. Может, до сентября. Может, меньше. Сердце дотягивает последнее. Я Вам не дам мучиться — это я Вам обещаю как врач и как друг. Но и держать Вас силком на этом свете против Божьей воли я не стану. Доделывайте, что Вам надо доделать. Я рядом».

Мне надо было доделать немного. Я в эти недели приводил в порядок не дела — дела были сделаны, — а людей. Я хотел уйти, не оставив за собой незавершённых разговоров, недосказанных слов, людей, которым я что-то был должен и не отдал. Я всю жизнь, обе мои жизни, не любил долгов. И перед смертью я отдавал последние.

Первым я простился с Кондратенко.

Он пришёл ко мне в начале августа, в мундире, прямой, как всегда, но я видел, что он держится из последних сил, чтобы не показать мне, как ему тяжело меня таким видеть. Роман Исидорович был человек, не умеющий скрывать чувства, — оттого он их прятал за уставной прямотой.

— Роман Исидорович, — сказал я ему. — Сядьте. Я Вас позвал проститься. Не отворачивайтесь и не говорите мне, что я ещё поправлюсь. Вы солдат, я солдат, мы оба видели смерть близко и знаем её в лицо. Давайте простимся как мужчины.

Он сел. Помолчал. Потом сказал, глядя в сторону:

— Николай Иванович. Я под Артуром должен был умереть. Я это знаю. В декабре четвёртого года, в форте, японский снаряд — он должен был лечь на сажень ближе. Вы тогда что-то сделали, я не знаю что, перевели меня в тот день в другое место по какому-то пустому поводу, и снаряд лёг туда, где я должен был стоять. Я тогда не понял. Я понял потом, через годы. Вы меня вытащили из смерти, в которую я уже шёл. Я прожил эти десять лет сверх отпущенного. Военным министром стал, новую Россию увидел, войну от неё отвёл вместе с Вами. Это всё — Ваш подарок. Я эти десять лет звал своими, а они были Ваши.

Я молчал. Я не знал, что он догадался про Артур. Он был умнее, чем казался, мой Кондратенко.

— Роман Исидорович, — сказал я. — Они были Ваши. Я только подвинул Вас на сажень. Прожили их Вы сами, и прожили славно. Теперь слушайте мою просьбу. Когда меня не станет — держите армию. Не давайте ей затосковать по войне. Армия в мирное время тоскует по войне, как застоявшийся конь по галопу, и в этой тоске — опасность. Занимайте её делом: дорогами, стройками, помощью краю, чем угодно, но делом. Армия, которая строит, не рвётся убивать. Это Вам моё последнее по военной части.

— Сделаю, — сказал он. — По уставу.

Он сказал это — мои слова, мою присказку, — и голос у него дрогнул. Он встал, выпрямился, отдал мне честь, как старшему, — а я уже не был ему старшим по чину, я был просто умирающий старик в постели, — и вышел быстро, чтобы я не увидел его лица.

Я его больше не видел. Так было лучше.

С Кречетовым прощаться было не нужно — он был при мне до конца. С Северцовым я простился письмом: он был на Дальнем Востоке, приехать не успевал, и я не хотел срывать его с края в горячее время. Я написал ему коротко — он не любил длинных слов, как и я. Я написал, что он был самым верным человеком из всех, кого я знал в обеих моих жизнях; что верность его была не собачья, а человеческая — верность не лицу, а делу; и что я ухожу спокойным за Дальний Восток, потому что там он. Я знал, что он, прочтя это, никому не покажет письма, спрячет его, и будет иногда перечитывать один, и больше ничего. Такой был человек.

Кони я не вызывал — мы простились раньше, в июле, коротко и сухо, как прощаются два старика, которые понимают друг друга без слов. Он сказал тогда одну вещь, которую я запомнил: «Николай Иванович, я за свою долгую жизнь видел много властей и много людей при власти. Вы единственный из них, кто пользовался властью как лекарь — чтобы лечить, а не чтобы править. Я не знаю, кто Вас этому научил. Но я рад, что дожил и увидел, что так бывает». Это была высокая похвала из уст человека, который сорок лет смотрел на человеческую низость с судейского кресла.