Красный генерал Империи 3 (СИ), стр. 49

Сосо кивнул. Он не мог говорить. Он держал тетрадь и кивал, и слёзы текли по его лицу, по тем рябинам, что остались от оспы, и капали на чёрный картон переплёта.

— А теперь иди, — сказал я мягко. — Иди, сынок. Я устал. Иди работать. У тебя держава. У тебя окраины. У тебя вся жизнь впереди. Иди и живи её так, чтобы, когда мы с тобой свидимся там, — а мы свидимся, я верю, — тебе нечего было бы стыдиться передо мной. Это всё, чего я от тебя хочу. Чтобы тебе не было стыдно. Иди.

Он встал. Прижал тетрадь к груди. Постоял надо мной. Потом наклонился, как государь, и поцеловал меня в лоб, неловко, коротко, и прошептал что-то по-грузински — я не знал слов, но я понял, что это, потому что такие слова на всех языках значат одно.

И вышел, прижимая к груди тетрадь.

Я остался один.

Тетради на столике больше не было. Впервые за двенадцать лет рядом со мной не было моей тетради. И я понял, что это значит: мне больше нечего записывать. Дело сделано, дела розданы, люди прощены и простились, тетрадь передана. Всё, что я держал в руках двенадцать лет, я выпустил. Руки мои были пусты, и впервые за обе мои жизни эта пустота была не страшной, а лёгкой.

Артемий вошёл тихо.

— Николай Иванович. Может, чего?

— Ничего, Артемий. Сядь рядом. Посиди со мной.

Он сел на стул у кровати — тот самый, на котором только что сидел Сосо. Старый, верный Артемий, который двенадцать лет топил мне печь, носил самовар, стерёг мой сон. Он сидел и молчал, и я молчал, и за окном смеркался последний или предпоследний мой вечер.

— Артемий, — сказал я.

— Слушаю.

— Спасибо тебе. Я тебе ни разу за двенадцать лет не сказал спасибо как следует. Всё некогда было. Так вот сейчас говорю. Спасибо. Ты был мне не слуга. Ты был мне дом. Возле тебя я был дома все эти годы. Это много, Артемий. Это очень много для человека, у которого нет своего дома нигде на свете.

Артемий отвернулся. У него задрожали плечи.

— Полно, Николай Иванович, — сказал он сипло. — Чего уж там. Служба.

— Не служба, Артемий. Любовь. Только вы, простые люди, её зовёте службой, потому что стесняетесь большого слова. А это любовь. Я знаю. Я дожил до того, что научился её узнавать.

Он не ответил. Он сидел, отвернувшись, и плечи его вздрагивали, и я не стал его больше трогать словами. Я просто лежал и смотрел на него — на его сгорбленную старую спину, на седой затылок, — и мне было хорошо и тихо.

За окном догорал августовский вечер. Последний свет лежал на потолке косой золотой полосой и медленно гас.

Я закрыл глаза.

Мне больше нечего было делать. Совсем нечего. И от этого было так легко, как не было никогда — ни в той жизни, ни в этой.

Я знал, что осталось немного. День. Может, два.

И я знал, что Татьяна Ивановна уже совсем близко — ближе, чем когда-либо. Я чувствовал её в комнате так ясно, словно мог протянуть руку и коснуться. Она ждала. Она больше не торопила и не говорила «скоро». Она просто была рядом и ждала, тихо и терпеливо, как ждут того, кто вот-вот закончит последнее дело и обернётся.

Я закончил последнее дело.

Оставалось только обернуться.