Чужие петлицы. Дилогия (СИ), стр. 84

Воронин расписал дело быстро. Не оборона, не засада в поле – налёт на спящий тыл. Поджечь и уйти. Не расчёт моста, а руки, огонь и десять минут.

– Слушай сюда, – сказал он, собрав всех под насыпью, в мёртвой тени водокачки. – Дед – пулемёт. Вон тот, у пакгауза. Снимешь расчёт первым делом, тихо, пока спят, а как загремит – держишь дорогу от будки, чтоб от насыпи не подошли. Третьяк – со стороны путей, стережёшь, не полезут ли с эшелонной стороны. Лыков – рация при мне, в тени, в дело не лезть.

Он повернулся к новым.

– Кондратьев. Со мной на бочки. Горючее – наше главное. Прольём, запалим – и нет у него тяги. Двое, – он глянул на молодых, и те подтянулись, бледные, – за нами, в десяти шагах, прикрываете. Не лезть вперёд. Не частить. Стрелять, только когда я начну. Ясно?

– Ясно, товарищ старший лейтенант. – Молодой, что повыше, сказал это слишком звонко, и Воронин осадил его взглядом: тише. Тот сглотнул, прикусил голос.

Пошли. Дед ушёл к пулемёту первым. Растворился в тени пакгауза, тяжёлый, бесшумный. Через минуту там кто‑то завозился и стих. Дед поднялся над снегом чуть выше. Расчёт снят. Воронин с Кондратьевым пополз к бочкам.

Бочки стояли в два ряда у стены, заиндевелые. Воронин нашарил пробку, провернул – примёрзла, – поддел ножом. Из горловины пошло, потекло по снегу. Тяжёлый керосиновый дух. Кондратьев рядом делал то же со второй. Споро, без лишнего. Рука стреляна, а нож держала верно. Воронин отметил краем: годен. Битый, верно Дед сказал. Шли вдоль ряда, отворяя бочку за бочкой. Натекало под ноги. Мороз не давал испаряться, копил лужей.

И тут одна из бочек, тронутая Ворониным, гулко ёкнула пустым – и под насыпью, у будки, кто‑то проснулся и окликнул в темноту.

– Запаливай! – Воронин уже чиркал. – Дед, дорогу!

Спичка не взялась с первого – на морозе сера крошилась. Чиркнул второй, прикрыв ладонью. Поднёс к натёкшему. Керосин занялся разом, синим, низким. Побежал по луже, по снегу, к бочкам. Встал стеной – рыжей, гудящей. Выхватил из ночи пакгауз, насыпь и метнувшихся от будки немцев.

Двор лопнул. От будки ударили – спросонья, наугад, по огню. Дед ответил коротко, скупо, на счёт, отсёк подходящих от насыпи. Кондратьев бил рядом с Ворониным, скупо, не частя. А вот молодые – Воронин услышал это сразу, ухом, не глядя, – молодые зачастили. Один высадил полрожка в темноту, в никуда, со страху, длинной, как из шланга.

– Короткими! – рявкнул Воронин, не оборачиваясь. – Целься, не лей!

Бочки начали рваться. Одна за другой – гулко, тяжело. Вспухали огненными грибами. Расшвыривали горящее по складу, на сено, на тюки. Сено занялось сразу, во всю длину пакгауза. Огонь пошёл гулять по немецкому добру – по горючему, по овсу, по всему. Разъезд этот немцу больше не разъезд. Пожарище. Того, что тут сгорит за час, ему на отходе хватятся не раз.

– Уходим! – Воронин толкнул Кондратьева в плечо. – К путям! Третьяк, отходим!

И тут одного из молодых достало.

Не насмерть. Того, что частил. Он привстал – зачем‑то, в горячке, как привставал Капустин под Барсуками: необкатанные привстают ровно один раз, и одного раза хватает. Привстал, поймал пулю, сел в снег, схватился за плечо, заскулил тонко, по‑щенячьи.

– Лежать! – Воронин был уже у него, рванул вниз, к снегу. – Цел? Куда?

– В плечо… товарищ старший… – Молодой хватал воздух, белый, трясущийся. – Жжёт…

– Жжёт – значит живой. Встать можешь?

Он рывком поднял его, ощупал на ходу – плечо, навылет, мякоть, кость цела, кровит, но не хлещет. Повезло дурню. Перетянул индпакетом грубо, поверх маскхалата, не разбирая, лишь бы дошёл.

– Держись за него, – толкнул он раненого ко второму молодому. – Тащи. Не отставать.

Уходили к путям, под прикрытием Деда, в лес. Пожар рос им вслед, гудел, кидал в небо снопы искр. В зареве будка, водокачка, насыпь стояли как вырезанные. Бочки всё рвались – реже, глуше. Немец от будки бил вслед, наугад, но не шёл. Куда тут идти, в чужую ночь, от горящего склада. Воронин считал на ходу, ухом. Погони нет. Ушли.

На сборе за лесом пересчитались. Все. Раненый на ногах, тащат под руки. Скулить перестал, держится. Остальные целы. Двое молодых дрожали, но шли. И в глазах у них стояло то новое, ошарашенное, что встаёт после первого дела: сам ты в этом – ничто, песчинка, которую сметёт в любой миг ни за что. С этого и начинается боец.

Воронин оглядел их – пятерых своих незнакомцев. Один был уже не вовсе незнакомец, а раненый, обкатанный кровью. И Кондратьев не вовсе незнакомец, а проверенный у бочек. Вот так оно и сбивается, группа. Не приказом – ночью, огнём, чужой пулей в плечо, общей дорогой прочь от пожара. За одну ночь из пяти мешков два стали известны. Три ещё нет. Но начало было.

– Уходим глубже, – сказал он. – На днёвку. Раненого греть. Лыков – связь с базой на рассвете, не раньше.

И повёл их прочь, держа направление, слушая лес позади. Догорал немецкий разъезд. К утру какая‑то немецкая колонна на этом участке не получит горючего и встанет, и какой‑то тягач не вытянет на запад орудие. На карте этого не отметят. В сводке – тоже. Воронин об этом не думал. Он думал о раненом, которого надо греть, и о трёх верстах до годной днёвки – и не знал того, что осталось за рекой, потому что унёс это, сам того не зная, у себя за плечом.

* * *

Новый год они встретили на партизанской базе, за болотом, куда вышли отлежаться и сдать раненого, и где лежал, доходя на поправку, Гридя.

База жила своим глухим лесным бытом – землянки под выворотнями, дымы хоронят, часовые на подходах. Гридю Воронин нашёл в той же чадной землянке, где оставил его три недели назад, – но другого: нога подживала, он уже ковылял на палке, и к нему вернулась его трескотня – верный знак, что подрывник идёт на лад.

– Командир! – Гридя приподнялся на лежанке, заёрзал. – Живой! А я уж тут извёлся, лежу да слушаю, кого принесут. Гляжу – своих ведёте, да с прибавкой. – Он оглядел новых, задержался на раненом. – Этого где зацепило?

– На разъезде. Склад жгли.

– А мост? – Гридя понизил голос, по‑свойски. – Мне тут партизаны напели, вас на какой‑то мост посылали, важный.

– Не пошли на мост.

– Это как – не пошли? – Гридя аж сел. – Велено ж было?

Воронин присел рядом на чурбак, протянул к печурке закоченевшие руки. Объяснять было долго, и не всё объяснишь. Но Гриде – можно, в общих чертах, своему.

– Мост был с подвохом, – сказал он. – Прибран. Слабо прикрыт напоказ, а под снегом, по флангам, сидело то, что нас бы и положило на въезде. Кто‑то его под нас приготовил.

Гридя притих. Трескотня с него сошла разом – а это, Воронин знал, по нему был верный знак, что дошло всерьёз.

– Тот самый? – спросил он тихо. – Что под Слободкой? Я ж помню, вы тогда заозирались.

– Похоже, тот самый.

– И вы как… по чему углядели‑то?

– По снегу, – сказал Воронин. И не прибавил того, чего сам бы не выговорил вслух: что страшнее снега было то «заранее», от которого его продрало на гриве. – По снегу да по тому, что больно гладко стояло. Гладкого на войне не бывает. Где гладко – там подстроено.

Гридя помолчал и вдруг невесело усмехнулся.

– А ловко вышло. Он вам мост готовил, а вы ему – кукиш да разъезд. Сидит теперь у моста, ждёт, а вас и нет.

– Сидит, – согласился Воронин.

И не было ему от этого ни весело, ни ловко. Тот, у моста, не дурак был и не растяпа – тот всё рассчитал верно, и приди Воронин на мост, как и должен был прийти по всякому здравому расчёту, – лежать бы ему сейчас на въезде со всей группой. Спасла его не хитрость. Спасла одна‑единственная заусеница в нём самом, та, что не дала пойти на гладкое.

А заусеница эта в другой раз могла и подвести. Нельзя всю жизнь не ходить на мосты только оттого, что они слишком хороши, – враг это поймёт и подстроит понезаметнее. Эта война с безымянным только начиналась; нынче он уклонился от первого удара, не больше. Гриде он этого не сказал. Тому хватало того, что командир вернулся живой и привёл живых.