Чужие петлицы. Дилогия (СИ), стр. 83

Мост был хорош. Деревянный, на свайных опорах, единственный пролёт в полста саженей, и с востока к нему сходились две дороги – одна от Барсуков, другая низом, от реки, – и обе были накатаны, обе живые. По ним и вправду тянулось немецкое движение: подводы, редкие машины, отходящая на запад мелочь корпусного тыла. Всё сходилось с тем, что говорил оперативник. Мост работал, мост был узлом, через который немец сливал на запад остатки своей моторной крови. Взять его – и корпус бросит на восточном берегу больше, чем потерял бы в бою. Лакомо.

И прикрыт был слабо. Это Воронин увидел сразу и сразу же не поверил.

У въезда на мост стояла будка, в будке – двое или трое, шлагбаум, пулемёт на треноге, виден весь, открыто, как ставят пулемёт там, где не ждут беды. Часовые ходили по настилу лениво, кучей, не разведённые. Дальше, у дороги, – землянка охраны, дымок над ней, по дымку считать можно. Всё на виду. Всё небрежно. Так стоит мост, который немец бросает на отходе и почти уже не стережёт, – в точности как обещали в Москве.

В точности как обещали.

Воронин опустил трубу и полежал, глядя в снег перед собой. И на этот раз не было ни намёка, ни занозы, которую отложишь на потом, – было холодное, сразу, без разбега, узнавание, какое приходит, когда давно сходившееся наконец сошлось. Под Слободкой провод стерегли плотнее, чем стоит провод. Под Барсуками битую колонну развернули в умный бой и пустили вдогон заслон, какого не шлёт тыловая охрана. Тогда это легло в нём двумя камешками, порознь. Теперь к ним лёг третий, тяжёлый: этот вот прибранный мост. Три – уже не случай. Три – рука, одна и та же. Терпеливая, ровная, учащаяся на его повадке.

Доискиваться, кто и что там расчёл, он не стал – это было не его дело. Его дело было проще и грубее: не верить тому, что суют под глаза. На виду держат пустое, а зубы прячут; и если этот мост – засада, то будка, пулемёт у въезда, сонные часовые выставлены затем, чтоб он на них смотрел и не глядел в сторону. Он и перестал на них смотреть. Повёл трубой туда, куда смотреть было вроде бы незачем, – на снег у воды, на устои, на пустые подходы, на изнанку картинки.

И снег ответил.

У обоих устоев моста, по флангам, он лёг не так. Не целиной он лёг – целину ветер кладёт волной, надувом, а тут поверх было приглаженнее, будто его подровняли и присыпали. Чуть. Глазу, который не ищет, – никак. Под этой приглаженностью могло лежать что угодно – и пустота, и пулемётное гнездо, забранное лапником и снегом. От землянки охраны тропа была одна, к будке. А ниже, к флангам, тропы не было – но был наброс снега поперёк: след заметали, и заметали недавно, после последней пороши. Никто не ходит к пустому фланговому сугробу. К нему ходят, если в нём кто‑то сидит.

И лыжни не было. Чужой, своей – никакой. А должна бы быть: где партизаны, где разведка ходит, там за зиму лыжня набита. Тут её не было вовсе, ни старой, ни новой, будто весь подход к мосту вымели начисто, и эта пустота на снегу была красноречивее всякого следа: подход держали чистым нарочно, чтоб видеть на нём всякого, кто придёт.

Воронин лежал и смотрел на чисто выметенный подход, на приглаженный снег у флангов, на ленивую будку, выставленную напоказ. Сердце шло ровно – он давно отучил его частить от догадок, – но в животе встала та тяжёлая ясность, какая встаёт, когда наугад положенная мысль вдруг ложится в паз без зазора. Это была не охрана моста. Это была постановка. Немец на отходе бросал стволы как попало, лишь бы стояли; а этот мост прибрали поперёк всякого устава – спрятали то, что держат напоказ, и выставили то, что прячут. Так не охраняют. Так стелют – кому‑то под ноги.

И вот тут, на этом «заранее», его и продрало впервые за всю зиму – не страхом, страх он знал в лицо, а чем‑то холоднее. Не он крался к мосту. Мост ждал его – раньше, чем он его увидел. Эту излучину выстелили под него самого: под того, кто пойдёт, куда пошёл бы он. Лица у того, кто стелил, не было, имени не было – был чужой палец, который вёл сейчас по его спине, пока сам он только подбирался. И тот, другой, лежал тут же, на снегу под устоями, тихий, готовый, – и ждал, когда Воронин сделает единственное, что ему по такому раскладу положено: спустится и пойдёт брать лакомое.

– Не пойдём, – сказал он.

Дед, лежавший рядом, не переспросил. Только перевёл на него тёмный тяжёлый глаз.

– Мост не наш, – проговорил Воронин тихо, не отрывая трубы от того берега. – Мост – приманка. Нас тут ждут.

Третьяк подполз слева, бесшумно, лёг рядом, поглядел вниз, на будку, на пулемёт, на сонных часовых. Долго глядел. Потом пожевал губами.

– А ведь и впрямь, – обронил он. – Больно складно стоит. Будто напоказ выставлено. – Он покосился на Воронина. – Ты как углядел?

– По снегу. – Воронин показал подбородком, не высовываясь. – Глянь к опорам. Поверх надуто гладко, рукой ровняли. И тропа к флангам заметена свежо. И лыжни нет нигде. Пустой мост так не стерегут. Так стерегут мост, на который кого‑то ждут.

Сибиряк смотрел ещё, переваривая. Молодые сзади завозились было, не понимая, чего легли и не идут, – Воронин не оборачиваясь сделал рукой вниз: тихо, лежать. И они притихли.

– Кого ждут‑то? – спросил Третьяк наконец, не себе, а как спрашивают вслух то, что и так понятно. – Нас, что ли?

– Нас.

– А ты почём знаешь, что нас?

Воронин с ответом помедлил. Объяснить это было нельзя – ни Третьяку, ни себе до конца. Тут он шёл не по чужой подсказке, а по ремеслу, которым ловил немца не первый год: по почерку, по тому, что́ враг делает не раз и не два, а трижды и одной рукой. Слободка. Барсуки. Этот мост. Рука всякий раз чистила гладко, и всякий раз – гладко не по‑немецки. Сказать это вслух выходило короче, чем стояло в нём.

– Тем и знаю, что мне на этот мост зайти – первое дело, – сказал он. – Лакомей цели тут нет. Кто меня читал под Слободкой и под Барсуками, тот это знает не хуже меня. Знает, что я приду. И прибрал мост под мой приход. – Он наконец отвёл трубу, сполз чуть ниже за гребень. – Самое верное, что я тут могу, – не сделать того, чего от меня ждут. Раз ждут на мосту – на мост и не пойдём.

Третьяк помолчал.

– А задача? – сказал он. – Велено ж мост.

– Велено сорвать немцу тягу на этом участке, – отозвался Воронин. – Мост – это как. А «как» я выберу сам. Не подставив головы под того, кто меня тут стережёт.

Он лежал ещё минуту, обводя глазами всё кругом – не мост уже, а местность за ним: дороги, разъезд, что угадывался верстах в трёх ниже по реке дымами и редким паровозным посвистом. Там немец тянул своё на запад уже не моторным ходом – железной дорогой, через станционную мелочь да склад, что при всякой станции бывает. И туда тот, кто стерёг мост, его не ждал: мост был жирнее, а расчётливый человек идёт на жирное и тощим брезгует. Значит, на тощее и надо.

– Уходим с гривы, – сказал он. – Назад, низом. Тихо. Тут больше делать нечего.

Они отползли с гребня по одному, не поднимаясь, и ушли в ельник, и мост остался лежать в излучине – лакомый, слабо прикрытый, прибранный к чужому приходу, который так и не состоялся. Воронин уходил от него спиной и не оглядывался, и не мог знать, что в эту самую минуту в трёх верстах за рекой, в натопленной комнате волостного правления, человек с водянистыми спокойными глазами в третий раз за день подходил к карте, на которой лежала его перчатка, и в третий раз убеждался по донесениям наблюдателей, что на подходе к мосту пусто, – и не понимал ещё, отчего, и начинал, неприметно для себя, выравнивать на столе предметы по линии.

* * *

Разъезд они взяли в ту же ночь, и взяли не так, как мост, – без подхода по дуге, без долгого чтения, коротко и грязно.

Станция была не станция – полустанок на одноколейке. Будка, водокачка, два тупиковых пути. На путях немец держал то, что не успел угнать. А под насыпью, в пакгаузе и вокруг, навалом лежал склад. Тыловой, отходный. Бочки с горючим, которое зимой дороже хлеба. Сено, овёс для гужа. Ящики, тюки, рухлядь корпусного хозяйства. Сгрузили тут с колёс – и ждали эшелона, который всё не шёл. Охраны было отделение. Разморённое, при одном пулемёте. Стерегли не от диверсанта. Стерегли от своего же солдата, что таскал на топку всё, что горит.